Проект создан при поддержке
Российского гуманитарного
научного фонда (грант 12-04-12003 в.)
Система Orphus

Том II. Полное собрание сочинений в 15 томах

Источник: Чернышевский Н. Г. <Из № 6 „Современника“>. Полное собрание сочинений русских авторов. Сочинения А. Погорельского // Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений : В 15 т. М. : Гослитиздат, 1949. Т. 2. С. 381–388.


<ИЗ №6 „СОВРЕМЕННИКА“>

Полное собрание сочинений русских авторов. Сочинения Антона Погорельского. Издание А. Смирдина. Два тома.
Спб. 1853 1.

Вся современная критическая литература исполнена сожале­ний о том, что «критика ныне слаба», что «критики ныне реши­тельно нет». В самом деле, упадок критики — факт несомненный и очень прискорбный; но сознать недостаток — значит наполо­вину уже восполнить его. И, без всякого сомнения, люди, так сильно поражающиеся несостоятельностью современной кри-тики, пишут свои статьи с целью дать нам истинную критику. А, между тем, критики все нет и нет и по напечатании, как до напе­чатания статей, тоскующих о пропаже критики, старающихся отыскать и возвратить русской литературе погибшую критику.

381

Отчего же так бесполезны оказываются эти старания, так бесплодны остаются сожаления? Причин этому, конечно, много: глубокомысленный анализ для каждого явления открывает мно­жество причин; так, один мыслитель, тревожимый в своих созер­цаниях скрипом дверей в его квартире, нашел, что двери могут скрипеть от семнадцати различных причин. Почти столько же причин можно найти и для упадка русской критики в последние годы. Из них первая... но зачем говорить о первой? Лучше ска­жем о второй. Вторая причина бессилия современной критики — то, что она стала слишком уступчива, неразборчива, мало­требовательна, удовлетворяется такими произведениями, которые решительно жалки, восхищается такими произведениями, кото­рые едва сносны. Современная критика слаба, — этим сказано всё: какой силы хотите вы от слабости? Г. А. начинает писать плохие, лживые фарсы; читатели грустят о падении прекрасного таланта; критика находит лживые фарсы замечательными, высо­кими, правдивыми драмами; г. Б. начинает писать из рук вон плохие стихи; читатели с неудовольствием пожимают плечами; критика находит стихи пластичными, художественно прекрас­ными; гг. В, и С., г-жи Д. и Е. пишут пустые, вялые, при­торные романы и повести; читатели не могут дочитывать рома­нов до второй части, повестей до второй главы — критика находит эти повести и романы полными содержания, чувства, ума, наблюдательности. Как же вы хотите, чтобы критика имела влияние на литературу? она стоит в уровень с теми жалкими произведениями, которыми удовлетворяется; как же вы хотите, чтобы она имела живое значение дли публики? она ниже публи­ки; такою критикою могут быть довольны писатели, плохие про­изведения которых она восхваляет; публика остается ею столько же довольна, сколько теми стихами, драмами и романами, кото­рые рекомендуются вниманию читателей в ее нежных разборах.

Такова ли была критика тогда, когда имела огромное, живое и прекрасное значение в литературе, влияние на публику? Нет, она была тогда требовательна, разборчива, смела, строга. Не говорим о недавних временах ее, которые еще в свежей памяти у нынешних читателей; нет, мы хотим воспользоваться выходом в свет смирдинского издания «Сочинений Погорельского» для того, чтобы напомнить о критике тридцатых годов, которая, со слов последующей, гораздо более проницательной и строгой кри­тики 2, считается ныне (и совершенно справедливо) довольно простодушною, поверхностною, восторженною и которая все-таки была несравненно серьезней и глубже нынешней нашей критики; пусть хоть устарелая и склонная к восторгам критика «Телеграфа» и современных ему журналов будет для нынешней примером серьезности и современности. Кроме этого, какое жи­вое содержание может иметь ныне статья о «Сочинениях Пого­рельского»? Дать их оценку? Но они, как увидим, были удов­

382
летворительно оценены уже двадцать лет назад; пуститься в библиографические и биографические подробности? Но их заслуживают только писатели, имеющие какое-нибудь положи­тельное значение в истории литературы, а Погорельский теперь имеет его не больше, как через двадцать лет будут иметь гг. и г-жи Б., В., Г. и проч. Нам остается поэтому только показать, что он для своего времени был тем же, что они для на­шего, то есть лучшим из худших, то есть, если угодно, очень хо­рошим писателем, что его сочинения столько же, сколько теперь их стихотворения и романы, или гораздо более, были в свое время достойны внимания публики (за недостатком предметов, более достойных внимания), и, наконец, показать, в пример современной критике, до какой степени за двадцать лет до наше­го времени серьезная критика была чужда подобострастной восторженности в отношении к подобным ему писателям.

Литературная деятельность Погорельского относится к 1828—1833 годам: «Двойник» его вышел в 1828; первая часть «Монастырки», романа, на котором основана его известность, в 1830 году; вторая часть «Монастырки» в 1833 году. Припомним состояние русской беллетристики в то время, и мы убедимся, что «Молва» имела полное право назвать «Монастырку» приятным явлением в тогдашней литературе; скажем более: «Монастырка» могла назваться очень замечательным явлением, едва ли не лучшим из всех одинаковых с нею по содержанию романов, поль­зовавшихся тогда успехом. В самом деле, что было тогда, кроме исторических романов Загоскина и его последователей? Но мы давно уже поняли, что русскую историю исторические романы 1830-х годов рисуют так же точно, как «Людмила»3 или «Свет­лана», переведенные или переделанные из немецкой «Леноры», рисуют русские нравы. Кроме того, эти исторические романы не имеют ничего общего с описаниями современной жизни, и, как бы велики ни были их достоинства, их нельзя было принимать да никто и не принимал в соображение при оценке так называв­шихся тогда «нравоописательных романов». А между этими ро­манами напрасно мы будем искать таких, которые могли бы за­тмить «Монастырку». Припомним замечательнейшие из них. Са­мый большой успех имел «Иван Выжигин» (1829—1830 г.), о чем свидетельствуют три издания в два года. Почти такой же успех имел роман г. Калашникова «Дочь купца Жолобова» (1832), вы­державший в один год два издания; «заимствованный из иркут­ских преданий», он имеет некоторое значение только как про­изведение человека, хорошо знающего Сибирь; что автор был лишен всяких следов беллетристического дарования, можно доказать уже советами, которые давала ему критика: «излагать свои сведения о Сибири в форме путевых заметок, статистиче­ских очерков, но никак не романов». «Киргиз-Кайсак» В. Уша­кова (1830) ниже всякой посредственности; герой романа, бле­

383
стящий юноша, краса общества, счастлив неземною любовью, как вдруг открывается, что он Киргиз-Кайсак, и новый Эдип несет в пустыню свое разбитое роковою тайною сердце (! !); «Киргиз-Кайсак» соединяет в себе красоты повестей Марлинского и По­левого с красотами «Семейства Холмских» (1832), говорить о котором имели мы случай и чтение которого старинные рецен­зенты уподобляли «путешествию от Тобольска до Белостока»4. Заметим, что «Киргиз-Кайсак» имел два издания, а «Семейство Холмских» — три. Около этого же времени начали писать повести Н. Полевой и Марлинский; но они описывали «страсти», а не «нравы», или писали исторические романы, и потому их успех, точно так же как успех Загоскина, не мог вредить «Двой­нику» и «Монастырке», единственными соперниками которых могли быть «Киргиз-Кайсак», «Выжигин», «Семейство Холм­ских» и «Дочь купца Жолобова», а произведения Погорельского, владевшего замечательным талантом рассказчика, стоят в бел­летристическом отношении несравненно выше всех этих рома­нов. Правда, и у Погорельского содержание, как и у его сопер­ников, изысканно; правда, что и у него довольно мало страниц, проникнутых неподдельной народностью; но как мало понимали ее около 1830 года, лучше всего показывают «Повести Белкина» (1831), из которых первая, «Выстрел», описывает страшную месть и унизительное для врага великодушие какого-то мрачного, но благородного Сильвио (надеемся, не Пеллико); если Пушкин мог тогда выбрать своим героем «Сильвио», а героинею чувстви­тельную «Барышню-крестьянку», которой могли бы позавидо­вать героини Жанлис, то можно ли было слишком строго требовать безыскусственной, неприкрашенной народности от второстепенных писателей? Правда, в 1831 — 1832 годах вышли «Вечера на хуторе близь Диканьки»; но они решительно не могли быть оценены тогдашнею критикою, и с появлением Го­голя должен был начаться (только уже после «Ревизора», с кон­ца тридцатых годов) новый период русской литературы, непо­нятный для читателей и критиков 1828 — 1830 годов; а Погорельский принадлежал этому времени, предшествовавшему гоголевской эпохе. Одним словом, едва ли мы найдем около 1830 года прозаическую повесть или роман, которые были бы безукоризненнее «Монастырки» в отношении к народности, и решительно не найдем из тогдашних «нравоописательных рома­нов» ни одного, который бы равнялся «Монастырке» в художест­венном отношении. Напомним читателям некоторые места этого романа. «Монастырка», воспитанница Смольного монастыря, по окончании курса едет к тетке, небогатой малороссийской поме­щице; вот как рассказывает она в письме к подруге и свои пер­вые впечатления в деревне, и свидание с теткою и кузинами, простыми деревенскими барышнями:

384


«Ах, Маша, милая Маша! Вот уже целую неделю прожила я у тетушки в Малороссии, а все еще не привыкла! Что будет со мною вперед — не знаю, а теперь мне кажется, что никогда не привыкну ни к жизни этой, ни к этим людям... Я воображала, что тетенька будет похожа на А***, а кузин я представляла себе, старшую, как Н ***, меньшую, как тебя, моя Маша, или, по крайней мере, как Р ***. Как же я ошиблась в моих расчетах! Мы при­были в Барвеново довольно рано утром. Я поспешно высунула голову из кареты, чтобы скорее увидеть это хваленое Барвеново... Ах, Маша, мне стыдно тебе признаться! Я думала, что Барвеново хоть немного похоже на Каменный Остров... А вместо того — поверишь ли? я увидала множество домиков маленьких, низеньких: вместо кровель, на них кое-как набросана была почерневшая солома... Все без труб, Маша, а иные так перевисли на один бок, что страшно было смотреть... Улицы узкие, кривые, грязные! «Так это Барвеново!» подумала я... Из домиков выбежали дети и женщины; пер­вые в изорванных рубашках, а последние почти тоже в одних рубашках, только носят они здесь род передников, кадрилье красные с синим и зеле­ным. Они низко поклонились — мне или карете, не знаю... Мы переехали через узкую плотину и через мост, который был без перил, повернули влево и взъехали на двор, прямо к крыльцу. Двор был полон людей; они кричали: «се наша панночка, се наша панночка!» Женщины и дети, следовавшие за нами с самого въезда в село, остановились на улице и смотрели на нас в во­рота. На крыльце стояла дама высокая, толстая, в большом мужском кол­паке и в красной стамедовой юбке; на шее у нее был накинут ситцевый платок, едва прикрывавший плечи. Она подала мне руку, поцеловала меня в губы и сказала: «Здорово, Галечка! Як же ты пидросла!» Маша, не пока­зывай никому моего письма: эта дама была — моя тетенька! Мы вошли в комнату небольшую, но довольно чисто прибранную: она бы мне нравилась, если б не была так низка, а то мне бывает в ней душно. Вслед за нами вбе­жали мои кузины. «От се дочки мои», сказала мне тетенька, «се Праскута, а се Гапочка!» Они были в утреннем наряде, то есть волоса связаны широ­кою черною лентою, в черных салопах, без корсетов — и в больших кожаных сапогах! Впрочем, они такие добрые! Они недурны собою, но только слиш­ком толсты и краснощеки. Во всем монастыре у нас нет такой толстой, крас-нощекой, как мои кузины. Мы скоро познакомились; они расспрашивали про Петербург, про монастырь, про балы... Я забыла тебе сказать, что кузины надевают сапоги только по утрам, особливо, когда на дворе грязно; к обеду они одеваются довольно порядочно; тетенька носит на голове шелковый тем­ный платок, почти как у нас купчихи, только другим манером, а у кузин платьев довольно, и все почти новые, только талии слишком коротки, и всегда они ходят без корсета. Я предлагала им свои, да им они не впору, слишком узки...»

Скоро вслед за этими, бесспорно, недурными, описаниями, начинается и роман: Анюта влюбляется в Блистовского, с кото­рым знакомится на деревенских балах; Блистовский (не смущай­тесь этою фамилиею, других тогда не бывало в романах; что касается до его бесцветной личности, то припомните Гринева в «Капитанской дочке», он оправдывает Блистовского) влюб­ляется в Анюту, просит ее руки; потом уезжает в Петербург получить позволение на женитьбу. В эго время повеса и негодяй Прыжков — некоторые проказы его списаны с натуры, например, прожигание селитряною кислотою платьев у дам — узнает, что у Анюты довольно большое имение, начинает ухаживать за нею; не успевши в любезностях своих, он решается похитить богатую

25 Н. Г. Чернышевский, т. II

385

красавицу; и это почти удается ему при помощи дяди, опекуна Анюты, глупого и ничтожного Дюндикова, составившего под­ложное завещание, которым отец Анюты предоставляет ему полную власть выбрать Анюте жениха... но обыкновенно в ре-шительную минуту для романических героинь находились (и до сих пор продолжают находиться) избавители. Возвращающийся как раз во-время Блистовский, через преданного ему цыгана Ва-силья, узнает все проделки, разоблачает все хитрости, расстрои- вает все интриги и спасает свою невесту от похитителей и зло-деев. Не будем слишком осуждать ухищренности и романтич­ности этих приключений, вспомним гениального пушкинского «Дубровского» (написанного несколькими годами позже), в котором есть и пожары, и поджоги, и похищения, и пистолетные выстрелы, и переодеванья, и таинственные свидания, и таинст­венная переписка через дупло старого дуба, и таинственные соглядатаи, недремлющим оком стрегущие возлюбленную своего атамана, без ведома которого не прольется ни одна ее слеза, — без всех этих препаратов не могла двигаться хитрая интрига русских романов двадцать лет тому назад; мы подсмеиваемся надо всеми их хитросплетениями, но и над нами должно было бы подсмеиваться, если б из-за этих наивных вычурностей мы стали забывать о том, что вместе с ними «Дубровский» дает нам удиви­тельно верную и живую картину жизни и характера старинного русского богача-помещика, гремящего на всю губернию, а в «Монастырке» все-таки найдется несколько недурно подмечен­ных черт малороссийского помещичьего быта лет тридцать пять тому назад — достоинство очень немаловажное в романе 1830-х годов; рассказ также недурен, чего нельзя сказать о других тогдашних «нравоописательных» романах. Потому и надобно ска­зать, что «Монастырка» в свое время очень заслуживала благо­склонного внимания читателей и справедливо была одним из любимейших тогдашних романов. Она даже породила подража­ния или подделки (Монастырка, 3 части, без имени автора, Мо­сква 1833) наравне с «Рославлевым» (Графиня Рославлева, без имени автора, Москва 1832) или повестями прославившегося че­рез три-четыре года барона Брамбеуса (Барон Брамбеус, повесть, соч. Павла Павленки, Москва 1834). Одним словом, «Мона­стырка» была одним из значительнейших явлений того времени, подобно романам и стихотворениям гг. Б., В., Г. в наше время, или даже гораздо более. Посмотрите же, как мало восторгается и ослепляется этим замечательным в свое время произведе­нием тогдашняя критика, как беспристрастно и смело гово­рит о его недостатках, как далека она от всяких блестящих похвал и восклицательных знаков, на которые так расто­чительна стала нынешняя критика. Вот разбор первой части «Монастырки», помещенный в № 5 «Московского Телеграфа» за 1830 год:

386


«Мы прочитали первую часть «Монастырки» с таким же удовольствием, с каким читывали романы Августа Лафонтена. Тут не ищите ни страстей, ни мыслей, ни глубокого значения. Читайте «Монастырку» как приятное описа­ние семейных картин, как рассказ доброго приятеля о добрых людях, которым встречались иногда неприятности. Если г. Погорельский и не сравняется с Августом Лафонтеном в разнообразии описаний и в какой-то милой простоте души, то станет от него недалеко. Сочинение нашего соотечественника должно быть для нас приятно еще потому, что в нем описываются знакомые нам нравы и обычаи. Впрочем, мы не ручаемся, оригинально ли создание «Мона­стырки», потому что нельзя знать всех иноземных сказок и романов, а г. По­горельский своим «Двойником» показал, что он любит заимствовать содержа­ние для своих повестей у чужеземцев и не сказывать об этом 5. За всем тем, искренно говорим, что первая часть «Монастырки» во многих местах напи­сана с лафонтеновским искусством. Замечательно, что об этом произведении издатели «Литературной Газеты» (Дельвиг) возглашали несколько раз как о чем-то необыкновенном и поместили в своих листах два отрывка из оного 6. Автор так поторопился пожать лавры и насладиться славою, что пустил в свет одну первую часть своего романа, о которой не могут наговориться бла­госклонные журналисты. А когда выйдет вторая часть, то опять, разумеется, начнется говор и уверения о достоинствах «Монастырки». Но чем хуже ее «Федора», повесть П. Сумарокова (вышедшая около того же времени)? За­нимательности в ней еще более. Слог ее не современный? Но неужели за то прославляют «Монастырку», что она гладенько написана? Нет! Если б у со­чинителя «Федоры» были приятельские сношения с «Феокритами под душе­грейкой новейшего уныния» (прозвание, которое давал Дельвигу «Москов­ский Телеграф», пародируя его идиллии, русские песни и антологические стихотворения), то давно бы гремела молва о «Федоре» между десятками читателей какой-нибудь «Газеты». Но, видно, эта участь досталась «Мона­стырке» — счастье ее! Беспристрастные читатели скажут о ней только то, что мы сказали вначале: хорошо для последователя Лафонтена».

Можно было бы сухость отзыва «Телеграфа» приписать его нерасположению к Дельвигу и «Литературной Газете», но вот что сказала, по выходе второй части «Монастырки», враждебная «Телеграфу» «Молва», которая, конечно, не преминула бы вы­ставить достоинства романа, осмеянного ненавистным «Телегра­фом», сравнивавшим его с «Федорою» П. Сумарокова, если бы видела в «Монастырке» какие-нибудь особенные достоинства («Молва», 1833 г. № 65, мая 27):

«Первая часть этой книги явилась назад тому года три при громком плеске приятельской «Газеты», которая сама давно уже прекратила сущест­вование... Натурально, с противной стороны не обошлось без репрессалий (намек на вышеприведенный отзыв «Телеграфа»), Но вторая часть не выхо­дила, дело пошло в затяжку, ревность охладела, волны забвения мало-помалу прибывали; и теперь «Монастырка» вся вполне является уже скромно, тихо, безоружно, предоставленная хладнокровному испытанию sine ira et studio7. Итак, sine ira et studio «Монастырку» можно назвать приятным литературным явлением. Она легко дочитывается в часы досуга. Разумеется, много можно выставить требований, которым не удовлетворяет она. Мысль представить воспитанницу Смольного монастыря, это нежное оранжерейное растение, в диком захолустье провинциальной жизни, мысль затейливая и богатая, раз­вита очень недостаточно. Вообще, лицо Анюты, героини повести, слишком обще и бесцветно; оно не отмечено ни одною из тех характеристических особенностей, неразлучных с идеальным монастырским воспитанием, которых столкновение с грубой прозой действительной жизни могло бы доставить кисти более широкой занимательные и оригинальные картины. Ход повести

387


хотя не случен, но мало или вовсе не имеет той новости, которая одна может иногда выкупить скудость содержания: он выткан на старинное бердо Дюк-редюменилевской и Коттеневской фабрики. Злой опекун, подложное завеща-ние, ночные явления, хутор в диком лесу, похищение — это узлы слишком тертые, основа давно избитая. Есть даже места, не совсем удовлетворяющие первым условиям романического правдоподобия... <как могло случиться, что цыганский атаман Василий всегда поспевал и являлся там, где настояла крайняя нужда? Впрочем, описание малорусского быта, составляющее раму повести, очень занимательно... Итак, вот почему, повторяем, «Монастырку» можно назвать приятным литературным явлением».

Два враждебные журнала одинаковым тоном говорят о «Монастырке» — явно, что в приговоре могли они сойтись только потому, что не было возможности не сойтись, только по­тому, что приговор был действительно беспристрастен и справед-лив. Каким спокойным, рассудительным тоном говорят они о до­стоинствах разбираемого романа, какие существенные недостатки находят в нем они! Здесь нет речи об отдельных, удачных или неудачных, сценах и фразах, о мелких промахах, о «красоте» или, по нынешней фразеологии, «прелести» языка и т. д. Сравни­вая критику «Телеграфа» или «Телескопа» с нынешними востор­женными и вместе мелочными разборами, иногда бываешь готов видеть в ней какой-то идеал. «Монастырка» — порядочный роман в лафонтеновском или дюкредюменилевском роде», — вот холодное суждение «Телеграфа» и «Телескопа», остающееся спра­ведливым и ныне; а между тем публика восхищалась «Монастыр­кою»: в каких же выражениях отозвались бы о ней современные критики, восхищающиеся и теми произведениями, которые не замечаются или осуждаются публикою? Мы сказали: кри­тика, имевшая влияние на публику и на литературу, стояла выше посредственных произведений, была строже, нежели публика; те­перь критика решительно ниже публики — какое же значение может она иметь с своими наивными замечаниями о мелочах и про­стодушными восторгами от всего, что только подписано сколько-нибудь известным именем? Нет, критика должна стать гораздо строже, серьезнее, если хочет быть достойною имени критики. Правда и то, что для строгости необходима разборчивость, и что, кто лишен разборчивости, тому уже лучше остаться нераз­борчиво восторженным, нежели стать неразборчиво суровым.