Проект создан при поддержке
Российского гуманитарного
научного фонда (грант 12-04-12003 в.)
Система Orphus

Том XIII. Полное собрание сочинений в 15 томах

Источник: Чернышевский Н. Г. Вечера у княгини Старобельской // Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений : В 15 т. М. : Государственное издательство художественной литературы, 1949. Т. 13. С. 773–863.


ВЕЧЕРА У КНЯГИНИ СТАРОБЕЛЬСКОЙ

Достаточно прочесть три, четыре первые страницы рассказа, чтобы ви­деть: он написан тем пожилым человеком, о котором идет* речь в начале его.

Автор говорит о себе в третьем лице потому, что это представляет удоб­ство для сохранения отчетливой разницы между ним и более или менее фан­тастическими пожилыми людьми, автобиографические рассказы которых встав­лены в рамку его основного рассказа о своих разговорах и маленьких при­ключениях.

В. Полянский.

ЗНАКОМСТВО С ДРУГОМ
ПРИНЦЕССЫ КОРЛЕОНЕ

С 6 часов утра часов до 6 вечера в первый четверг декабря нынешней зимы Павел Сергеич Вязовский, человек лет пятидесяти пяти, давнишний житель двух из трех комнат старенького кро­шечного деревянного домика в одном из глухих углов Петербурга, проводил время по обыкновению: сидел за рабочим столом и писал, устав писать ложился на диван и отдыхал читая, потом опять садился писать, и урывками между этих занятий услышал утром голос старушки, хозяйки домика: «самовар принесла, Павел Сергеевич», сказал ей «благодарю, Анна Даниловна», выпил два стакана чаю с молоком, съел с чаем ломоть белого хлеба; опять услышал голос хозяйки: «принесла завтрак, Павел Сергеевич», опять поблагодарил ее, выпил стакан молока с черным хлебом, составлявший его завтрак, опять услышал голос хозяйки: «при­несла обед, Павел Сергеич», опять поблагодарил ее, съел тарелку грешневой кашицы, составлявшую его ежедневный обед; опять услышал — это было, наверное часов в 6, по аккуратно соблюдае­мому старушкой порядку, — голос ее «принесла самовар, Павел Сергеич!», опять сказал «благодарю вас, Анна Даниловна», — но тут произошло отступление от ежедневного порядка: встав поло­жить чаю в чайник, и налить кипятком, Павел Сергеич увидел, что старушка не ушла, стоит, сложа руки и смотрит на один из

773


локтей его пальто. Он вздохнул, подумав: «опять за то же», — и не ошибся: старушка сказала:

— Батюшка, Павел Сергеич, отдайте же мне пальто-то.

Вот уж месяца три, чуть не каждую неделю это приставанье! А в последнее время, кажется, иной раз и чаще, чем каждую не­делю. Именно поэтому-то и угадал Павел Сергеич так верно намерение, с которым осталась в комнате Анна Даниловна, подав самовар.

— Отдам, Анна Даниловна, когда доносится.

— Да ведь еще весной на локтях второй раз положила за­платы, Павел Сергеич. Вы думаете «не проносились»; сами-то заплаты не проносились, это точно, да кругом-то их расползлось. И на полы-то вы посмотрите: ведь все в лохмотьях.

— Ну, это вы уж напрасно, Анна Даниловна, — отвечал Павел Сергеич, посмотрев на полы: — обтерлись, правда, но чтоб они были в лохмотьях, этого еще нельзя сказать.

— Право, отдайте, Павел Сергеич, распорола б я его, сшила бы лоскуты в роде подстилки, положила б у двери, обтирать ноги — и прекрасно бы было.

— Отдам, Анна Даниловна, вот погодите, отдам.

— Отдать-то отдадите, Павел Сергеич, да когда это будет.

— Отдам, Анна Даниловна, отдам. Нельзя будет носить, отдам.

Анна Даниловна покачала головой и пошла из комнаты, но сделав шаг, остановилась:

— Вот что еще хотела я сказать вам, Павел Сергеич: совсем необыкновенное дело. Почти что сейчас вот был у меня... Ну, да уж обещалась не говорить, так не скажу, — и одерживая победу над собою, старушка решительно пошла из комнаты. Надобно было доставить ей удовольствие, попросить рассказать необыкно­венное дело. Она нередко употребляла такую тактику, чтоб очистить свою совесть: не сама она отняла время у Павла Сер- геича своими новостями, а по его же просьбе.

— Кто был у вас, Анна Даниловна: племянник или муж пле­мянницы?

— Нет уж, Павел Сергеич: обещала, что не скажу, то не скажу.

И старушка ушла.

Павел Сергеич положил чай в чайник, налил кипятком, при­лег читать, потому что немножко устал писавши, выпил два стакана чая с молоком, съел с чаем ломоть белого хлеба и сел писать. Устал писать, лег отдохнуть читая; и только что опять сел за рабочий стол, услышал голос Анны Даниловны.

— Батюшка, Павел Сергеич!

Павел Сергеич не подосадовал, что хозяйка помешала его ра­боте: он знал, что без надобности она не побеспокоила бы его.

— Вот что, батюшка, Павел Сергеич: часа два тому будет,


774


перед тем самым временем, как я подала вам самовар, заезжал к нам солидный такой мужчина, — лет, как бы вам сказать, трид­цати пяти, — видный из себя и хорошо одет и лицо хорошее, и в обхождении такой тихий, и спрашивал у меня, дома ли вы будете нынешний вечер попозднее, часов этак в восемь. Я ска­зала: известно, что будете; он сказал: хорошо; я, говорит, этр и знал наперед, заезжал спросить лишь для верности; ну и по­просил, чтоб я об этом вам не сказывала; потому, говорит, что не для чего связывать его, мало ли, говорит, что может слу­читься; может, ему и понадобилось бы или так просто вздумалось бы уйти, а если ему сказать, то будет связан. — Я говорю: на­прасно опасаетесь, милостивый государь, связать его; никогда этого не бывает, чтобы он вечером ушел куда, разве раз в году, а то всегда дома. — Я это знаю, говорит, но только все-таки прошу вас, не сказывайте, чтобы на всякий случай не связать его. Что ж, вижу: правду он просит; ну и обещалась промолчать. Хотела тогда сказать, ну, однако сдержала себя, промолчала, — обещалась так уж нечего делать, промолчала вам о нем. А вот он теперь здесь; остался у меня в комнате, и шубу не снял, просил спросить, угодно ли принять.

«Просите», — сказал Павел Сергеич.

Старушка ушла. Павел Сергеич положил перо и встал в ожи­дании гостя. Хлопнула наружная дверь. — Итак, это был слуга, приезжавший тогда с вопросом от господина, и пошедший доло­жить господину, приехавшему теперь. Заскрипели колеса. По­слышалось, что подъезжает к крыльцу экипаж на колесах; на колесах при морозе, по крепкому снегу, стало быть карета. Опять отворилась наружная дверь и на этот раз не хлопнула, затвори­лась тихо. Старушка торопливо вошла и шопотом произ­нося «Батюшка, Павел Сергеич! Господи! Господи!» подала Павлу Сергеичу две визитные карточки, положенные одна на другую.

Павел Сергеич прочел на верхней

Лидия Васильевна

Старобельская.

«Удивительно, — подумал Павел Сергеич: — Положим, я ну­жен княгине для какой-нибудь справки о чем-нибудь из истории ее предков или предков ее мужа; но как могла она узнать обо мне, и главное, почему она приехала сама, а не прислала за мною?»

Он сдвинул верхнюю карточку с другой, и недоумение его исчезло. — Печатные строки этой карточки были итальянские; по-русски, они будут:

Диана де-Валери

принцесса Корлеоне;


775



под ними Павел Сергеич прочел слова, написанные женским по­черком тоже по-итальяноки. Вместе с печатными строками они в русском переводе будут:

«Диана де-Валери, принцесса Корлеоне рекомендует расположению г. Вязовского свою родственницу и друга, Лидию Васильевну Старобельскую».

«Господи! Господи! — шептала хозяйка. — Барыня! Знатная! Господи, господи!»

Принцесса Корлеоне была дружна с дочерью одного из прия­телей молодости Павла Сергеича. Принцесса не могла не слышать от нее о нем. Княгиня, вероятно, была за границей, виделась с принцессой, упомянула о надобности в какой-нибудь справке; принцесса сказала, что в Петербурге есть человек, который с удовольствием будет рыться в книгах или архивах, чтобы сделать приятное ей. Но княгиня не послала за ним, а приехала со своей просьбой сама к нему. — Иначе и не могла поступить женщина, которую принцесса Корлеоне называет своим другом.

Эти соображения были так просты, что Павел Сергеич уж кончил их, подымая взгляд от второй карточки.

Он пошел в комнату, которую старушка называла залой.

Вошла женщина высокого роста, смуглая, с прекрасными чертами лица.

— Прошу, княгиня, сюда, — сказал он, низко кланяясь ей и показывая на свой кабинет: — все-таки там есть кресло.

— Как объясняете вы себе мое посещение? — начала она, по­давая ему руку и идя в кабинет: — вы думаете, мне сказала о вас Диана? Нет.

Княгиня села на подвинутое ей кресло, рукою приглашая Вязовского сесть рядом, и продолжала: — Нет, я сама знала ваше имя; у нас есть общие знакомые здесь, в Петербурге: два из немногих ученых, знающих вас, бывают у одного из моих род­ственников. Рекомендация Дианы была нужна мне только для того, чтобы вы не отказались исполнить мою просьбу. Я по­лагаю, вы исполните всякую просьбу, передаваемую вам от имени Дианы?

— Без сомнения, княгиня.

— Оденьтесь же получше. Я приехала за вами. У меня по четвергам собираются знакомые, и собираются рано; с половины девятого. Некоторые обедали, и я уехала от них. Это свои люди. В нынешний четверг я жду довольно многих еще вовсе незнако­мых. Правда, оставшиеся примут их и без меня, но все-таки лучше, если уж буду дома я сама. Итак, вам не должно терять времени. Зачем прошу я вас быть у меня на вечере, переговорим дорогой. А теперь, одевайтесь поскорее. Фрака у вас, вероятно, нет; да и не нужно; но пальто у вас есть получше?

— Есть, княгиня.


776



— Прекрасно. Дайте же мне какую-нибудь книгу, чтобы подо­ждать вас без скуки. Или у вас нет никаких, кроме скучных?

— Вот, княгиня, «Тысяча и одна ночь», если вы давно не перечитывали.

— С детства. И плохо помню. — А кстати, вы в старину лю­били рассказывать сказки детям. А теперь?

— Стал бы с удовольствием, княгиня, только детей я теперь не вижу; то есть вижу одного ребенка; но ему еще два года. Нельзя же сказывать ему.

— Ему, действительно, нельзя. Но моим детям вы будете рассказывать? У меня сыну восемь лет, дочери семь.

— Расскажу, княгиня.

— Превосходно. Итак, я ухожу и жду вас.

Через минуту он вышел к ней в комнату перед кабинетом.

— Благодарю, что так скоро нарядились. Но я возьму вашу книгу с собой. Это прелесть, какой я не воображала по воспо­минаниям детства. — Идем. — Яков Иваныч, по приезде домой, не пейте чаю, — сказала она слуге, подававшему ей шубу. — Я думаю, что попрошу вас снова съездить сюда, то чтобы не простудиться. — Она пошла из домика. — Павел Сергеевич, вы не сердитесь на меня, что я оторвала вас от занятий.

— Помилуйте, княгиня.

Она села в карету. Влез и Вязовский.

— Я удивилась, что вы могли принять меня без всякой за­держки. Я знала, вы всегда в халате. Как же случилось, что вы были в пальто?

— Точно, княгиня, прежде я всегда был в халате. Но вот уже лет пять у меня вовсе нет халата. Доносил прежний, и рас­считал, что выгоднее будет не тратить деньги на покупку, дона­шивать дома старые пальто, в которых уж нельзя выходить; прежде я их продавал; но какая же цена, когда совсем протерты локти.

— Так вы становитесь все скупее? А я думала, уж невоз­можно быть более скупым, чем вы были десять лет тому назад. Вы видите, однако, что мои сведения о вас останавливаются на годах уже довольно давних. Те люди, от которых я слышала ва­ше имя в Петербурге, не знают о вас ничего, кроме того, что вы бываете в библиотеках, которыми они заведуют. Меня интересуют ваши материальные средства. Скажите, сколько ныне составляет ваша половина дохода с сада? Я знаю, по отдельным годам это очень неодинаково, но средним числом по сложности четырех лет, как считали вы прежде,— сколько теперь? Гораздо больше преж­него? Яблоки черного дерева оценены теперь в Петербурге по до­стоинству. Нынешней осенью я заплатила за тысячу их 200 руб­лей; правда, это были отборные.

— Как вам сказать, княгиня... мой доход, собственно говоря, составляет около 315 рублей; но это на золото, стало быть по


777


нашему счету выходит много больше; по курсу нынешней биржи, например, около... позвольте, так ли... так: около 489 рублей.

― «На золото», «по нынешнему курсу» — доход сада в Увеке — получается по счету на золото! И составляет при очень высоком курсе золота меньше 500 рублей, а десять лет тому на­зад составлял 700 рублей — что это значит? Сад в низовье Волги арендует заграничная фирма? — Не может быть! И доход уменьшился? — Не может быть! Ваш доход не от сада.

— Ваша правда, княгиня.

— А доход от сада?

— Как вам сказать, княгиня... Это точно, мой доход теперь не от сада.

— Это вы уж сказали; но что стало с вашим доходом от сада?

— Как вам сказать, княгиня...

— Вы отдали и вашу половину двоюродному брату?

— Как вам сказать, княгиня... Впрочем, что же... Большое семейство; стали подрастать дочери; помилуйте, две были уже невесты.

— Когда это было?

— Восемь лет тому назад, княгиня.

— С того времени вы получаете по 300 — и сколько? — рублей золотом?

— Разумеется, княгиня; надобно было прежде устроить это дело; а то как же бы я остался без ничего? Помилуйте, княгиня; какие деньги могу я зарабатывать, с этой глупостью в голове? Такая глупость, что даже стыдно.

— Что вы называете в этом случае вашей глупостью? Вашу работу, вероятно?

— Разумеется ее, княгиня; а то что же?

— То есть, кроме этого, во всем остальном вы поступаете бла­горазумно?

— Ну, вот, княгиня! Будто я сам не понимаю! Только все другие мои глупости пустяки перед этой.

— Возвратимся к тому из этих пустяков, о котором говорили. Откуда ж вы получаете доход? И за что?

— Послал, княгиня, в Британский Музей каталог библио­теки деда и отца; были редкие издания; тоже автографы; на­пример...

— Приблизительно, знаю.

— Ну, велели английскому посольству отправить все это туда; я просил назначить мне пенсию по оценке, какая будет; ну и назначили 50 фунтов в год.

— Как же это, вы — вы! — продали библиотеку!

— Что ж, княгиня, за важность? Я думаю, когда посылал каталог, я вычеркнул те книги, какие нужны мне; продал только ненужные, а надобные для работы остались у меня.

— А ваша работа — все та же, без сомнения, о которой вы


778


десять лет тому назад говорили, что трудитесь над ней уже де­вятнадцать лет? — Когда она будет кончена?

— Она доведена до конца два года тому назад, княгиня; теперь я перечитываю, пополняю. Года через четыре кончу пере­смотр.

— И тогда поедете в Париж печатать?

— Нет, княгиня, думаю поехать через полтора года. Надобно пополнить в Париже, в Лондоне.

— Для этого-то и стали копить деньги?

— Нет, княгиня, зачем копить деньги для этого? В Париже, в Лондоне даже дешевле жить, чем в Петербурге.

— А как же вы доедете до Парижа? И переезды из Парижа в Лондон, опять в Париж, опять в Лондон — много раз придется переехать.

— Помилуйте, княгиня, как же не много? Такая работа бу­дет, то есть, для пополнения справок — ну, тоже цитат — что нельзя иначе: ныне здесь, завтра там.

— И в Риме и в Вене придется побывать не раз?

— Невозможно без этого, княгиня.

— На это не достанет ваших 50 фунтов.

— Помилуйте, княгиня, как же достать.

— Откуда же вы будете брать эти деньги?

— Что ж, княгиня, — издатель будет давать вперед, разве много нужно?

— Я знала, что услышу такой ответ. Для чего мне надобно было услышать его?

— Вероятно для того, княгиня, чтобы сказать: так у вас, г. Вязовский, нет ничего в запасе?

— Да. Только я назвала бы вас не «г. Вязовский», а «Павел Сергеич».

— Ваша правда, княгиня, в этом я ошибся.

— А для чего я хотела услышать от вас самого подтвержде­ние тому, что у вас нет денег в запасе?

— Вероятно, для того, княгиня, чтобы спросить: хорошо ли это по моему мнению.

— Да, я хотела спросить, не случается ль иногда вам чув­ствовать огорчение от того, что у вас нет денег?

— Как не случаться: случается, княгиня.

— Я говорила, что сведения, какие имеет о вас Диана, оста­навливаются на прощанье вашем с одною девушкою десять лет тому назад.

— Вы не говорили, княгиня, именно этих слов; но было по­нятно, что временем отъезда этой девушки кончаются сведения принцессы обо мне.

— Диана получила, но уже после моего возвращения в Петер­бург, одно сведение о вас, относящееся к более позднему времени; к недавнему, и даже настоящему. Вы бываете у одной дамы. Ее


779



фамилия — нужна ли для того, чтобы мы понимали друг друга? Вероятно нет?

— Ваша правда, княгиня; это единственная дама, у которой я бываю.

— Вы любите ее?

— Как же не любить, княгиня. Я и вас люблю.

— Объяснение в любви ко мне, Павел Сергеич? Не даром Диана хвалила вашу любезность.

— Нет, вы не смейтесь, княгиня. Как же мне не любить вас? Разве ваш муж не был тоже очень хороший человек? И разве вы не любили его?

— Любила, Павел Сергеич. Но оставим это.

«Умно объяснился в своих чувствах,— подумал Вязовский: — Надобно сказать ей что-нибудь. Что ж бы такое сказать ей?»

Она молчала. Он придумывал, что ж бы такое сказать ей.

Карета проехала Аничков мост. Мелькнул Казанский собор. Карета повернула в Большую Морскую. Надобно было спешить придумать, что сказать, потому что уж недалеко было до дома княгини. Павел Сергеич знал, где ее дом, потому что это был один из тех домов, которые знают все в Петербурге. Уже не­далеко, вовсе недалеко было до него. Как тут быть? Надобно поскорее придумать. Нехорошо это будет не придумать.

Ничего не придумывалось. А повернув в следующую улицу, карета у первого же подъезда и остановится.

Он наклонился, взял руку княгини и стал целовать.

Княгиня зарыдала.

Карета остановилась.

— Что ж, княгиня, я думаю и дети у вас хорошие.

Вот придумалось же, что следовало сказать.

— Я надеюсь, будут хорошие, — проговорила княгиня.

Она вышла из кареты. — Вышел и он.

— Я не успела сказать, — начала княгиня, прошедши дверь подъезда: — я не успела сказать вам дорогой, о чем я хочу про­сить вас.

— Это понятно, княгиня. Я полагал, об ученой справке, а вы­ходит совсем другое. Разумеется понятно. Как же не понятно. Тут и говорить, княгиня, не о чем!

— Итак, вы будете сказывать сказки моим детям? — сказала она шутливо, делая над собой усилие, чтобы придать голосу ве­селый тон.

— Буду, княгиня.

— А если б я когда-нибудь попросила вас пожить у меня? Я попросила б от имени Дианы.

— Разумеется, княгиня; как же без этого? Нельзя без этого; только для чего ж говорить от имени принцессы, княгиня?

— Вот что! — Однако, надобно посмотреть. — Княгиня оста­новилась перед зеркалом в передней взглянуть, не видно ли по


780


глазам, что она плакала. — Так вот что! Незачем просить от имени принцессы. Понимаю. Вы любите меня не меньше, чем Диану?

— Нет, княгиня; как же можно, большая разница.

— Чем же я хуже Дианы?

— Вот видите ли, княгиня. Вы...

Княгиня засмеялась.

— Пощадите, Павел Сергеич.

— Что ж это я в самом деле, княгиня!

— Диана говорила правду: вы неоцененный собеседник, Па­вел Сергеич.

— Да, это бывает, княгиня. Но больше я скучный собеседник.

— Для меня не будете скучным. Я теперь попрошу вас остаться пожить у меня, — для формы прибавляя: — если вы понравитесь моим детям; в чем, разумеется, нет сомнения не только у меня, даже и у вас.

— Ваша правда, княгиня.

— Немножко заметно, что я плакала. Надобно мне умыть глаза. Пойдем в мои комнаты. Я познакомлю вас с моими детьми. — Она пошла в боковую дверь.

Прошедши две комнаты, они вошли в небольшой салон. Там сидела горничная.

— Где дети, Наташа?

— Играют в нашем зимнем садике, Лидия Васильевна; с ними там некоторые из наших молодых дам.

―- Это»далеко вести вас туда, Павел Сергеич. Лучше позовите детей сюда, Наташа. Скажите нашим дамам, которые там, что я выйду в приемные комнаты через десять минут.

В одной из длинных стен зала были двое дверей.

— Налево, спальня Володи, а направо, спальня моя и Ни­ночки. Идите со мною. Я могу разговаривать с вами и умывая глаза.

Они перешли через комнату ее сына в следующую, где был прибор для умыванья.

— Комнаты для себя выберете вы сам. Я советовала бы взять те две, которые налево от нашего особого зимнего садика, — моего и детей. Впрочем, как сам вздумаете. Дети покажут вам всю эту сторону дома, нашу семейную.

— Не для чего, княгиня, выбрали вы, то и будет хорошо.

— Я думаю. Итак, для вас приготовят комнаты подле садика. А как мы будем называть ту даму, которую вы любите больше, чем меня, почти так же, как Диану? — Может быть Корнелией Васильевной?

— Я согласен называть ее вашей сестрою, княгиня.

— Она моложе меня пятью годами; и лучше?

— Я думаю, только четырьмя, княгиня. Ей двадцать три года.


781


— Если так, то да; но все-таки, много моложе. И лучше?

— Другой тип, княгиня; у вас малороссийский; у нее итальян­ский.

— А я могу быть с нею знакома?

— Не знаю, княгиня. Но сомневаюсь.

— Сомневается и Диана. Но быть может, это удастся мне. Я думаю сделать так: вы скажете мне, в каком часу удобнее бу­дет для нее завтра принять меня. — Княгиня отерла глаза и по­смотрела в зеркало. — Теперь не заметно. — Я поеду передать ей, что вы поселились у меня.

—; Что ж, княгиня, это хорошо.

— Если она... Но вот бегут дети.

Дети бросились к матери. — Мамаша! мамаша!

— Мамаша, а мы спросили, — начал Володя, приостанавливая свои поцелуи.

— У Наташи, — подхватила Ниночка.

— Кто приехал с вами... — продолжал Володя.

— А Наташа не знала, — продолжала Ниночка.

Так это шло и дальше в два голоса:

— А мы знали — и не сказали ей — Наташа, это Павел Сергеич, — который будет сказывать нам сказки. — И вы, На­таша, будете слушать с нами. — И Павел Сергеич будет учить нас всему.

— Всему учитесь вы, Володя и Ниночка, если хотите, — ска­зала Наташа: — а я не хочу не только всему, ничему учиться. И обманула-то вас я, а не вы меня обманули: я слышала, кто приехал с Лидией Васильевной, а сказала: не слышала.

— Ах, что мы сделали, мамаша! — воскликнула с отчаяньем Ниночка: — мы забыли поздороваться с Павлом Сергеичем! Па­вел Сергеич, вы простите, что мы забыли?

— Это от радости, Павел Сергеич, — пополнил Володя.

— А я вам скажу вот что, молодая лэди и молодой джентль­мен, — начал Павел Сергеич: — знаете ли вы трех кален- деров?

— Трех — как? — Трех, кого? — спросили два голоса.

— А вы, Наташа?

— Не знаю и я.

— Ну, вы не хотите учиться, так нечего вам и слушать.

— И не буду.

— И действительно, не будете слышать начала, если Павел Сергеич не подождет вас, — сказала княгиня. — Дети, как видите, Павел Сергеич, решили, что я должна просить вас остаться. На­таша, вы скажете вашему дядюшке, чтоб он передал старушке хозяйке, что Павел Сергеич остается у нас — и взял вещи, ка­кие нужны. — До половины десятого, я прощаюсь с вами, моло­дой джентльмен и молодая лэди. — Павел Сергеич, не надоест вам сидеть с ними почти целый час?


782



— Мы увидим, княгиня. Не надоедим друг другу, то про­сидим и до двенадцати, если вы позволите, княгиня.

— Невозможно, Павел Сергеич; в половине десятого я приду за вами. Все общество соберется к тому времени. В библиотеке группируются охотники до ученых разговоров и рассуждений о политике. Я проведу вас к ним. С некоторыми, познакомлю; — с теми, знакомство с которыми будет, надеюсь, приятно вам; это очень ученые люди. Я распоряжаюсь вами, Павел Сергеич, совер­шенно деспотично; но только на этот вечер, для первого знаком­ства.

— Я понимаю, княгиня. Впрочем, и после, всегда делайте то же; мне все равно.

— Нет, этого не будет после. А за нынешний вечер вы оправ­даете меня, когда мы переговорим по разъезде гостей.

— Это понятно само собою, княгиня. Так лучше для первого знакомства.

— А мы тогда тоже пойдем?— Только не к ученым пойдем? — спрашивали дети.

— Пойдете тогда к нашим, и для нынешнего вечера оста­вайтесь там, сколько вам угодно, хоть до самого разъезда гостей.

— Превосходно, — сказал с солидным спокойствием Володя.

— А я вперед знаю, что усну там, — воскликнула Ниночка.

— А покуда, садитесь-ка, молодая лэди и молодой джентль­мен, вот сюда подле меня; — сказал Павел Сергеич, усаживаясь на широкий и низенький диван. — Я думаю, вы сами знаете, как: маленьким надо на такие диваны садиться с ногами. — А вы, Наташа, не слушайте.

И он начал.

— Лет тысячу тому назад, самый сильный царь на свете был халиф. Халифы царствовали в Азии, и столица у них в то время была Багдад...

Наташа села на диван подле Ниночки.

— Я не слушать, Павел Сергеич, а только мы с Ниночкой любим сидеть обнявшись.

— Прежде были другие, а тогда Багдад. И самый сильный из всех халифов был Гарун Аррашид. Ни до него, ни после него такого сильного не было. Он любил...

Княгиня ушла.

— Наташа, запремся, чтоб никто не помешал, — сказала Ни­ночка.

— Умно вздумали, Ниночка, — сказала Наташа, — Володя, вы видите, мы с Ниночкой сидим обнявшись, нам встать нельзя, ступайте-ка, заприте дверь вы.

Володя вскочил, запер дверь и с восклицанием: — Когда вы меня потревожили, то вот же что! — бросился к Наташе, сел при­жавшись к ней с другой стороны от сестры.


783


— Это и точно лучше, Володя, — сказала Наташа, обнимая его свободной рукой.

— ...Он любил, одевшись в простое платье, ходить по Багдаду, чтобы своими глазами видеть, все ли хорошо. Вот однажды...

— Господа и госпожи... да они заперлись, — послышался господам и госпожам голос княгини. Володя побежал отпереть дверь.

— Это я вздумала, мамаша, — сказала Ниночка.

— Умница, душенька. — Я за вами, Павел Сергеич. Я про­веду вас прямо в библиотеку. После, когда пойдем ужинать, по­знакомитесь с остальным обществом.

ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ

В библиотеке было человек двадцать. Двух или трех из них Павел Сергеич знал в лицо. Его не знал даже и в лицо ни один. С некоторыми княгиня познакомила его, выбрала, где ему сесть. Он уселся и стал слушать разговоры.

В той группе, в которой посадила его княгиня, разговор шел об ученых предметах; в других, об искусстве, литературе, поли­тике.

Двое, между которыми посадила княгиня Павла Сергеича, об­ращались к нему с вопросами, как он думает о том или другом предмете разговора их с другими; он давал ответы, основатель­ность которых не могла быть потрясена никакой ученостью, ни­какой диалектикой: «Конечно, многие думают одинаково с вами» или «Да, об этом спорят». Когда спрашивавший не удовлетво­рялся такими заявлениями его убеждений, говорили: — «Но ваше мнение?» — Павел Сергеич не затруднялся высказать и свое собственное мнение: «Да, это вопрос интересный» или «Да, я когда-то тоже интересовался этим» или «Да, это может казаться любопытным».

Собеседники перемещались из группы в группу, один за дру­гим присоединялись к группе, сидевшей около тех двух знакомых Павла Сергеича, между которыми посадила его княгиня и которые не покидали своих мест; разговор менялся; Павел Сергеич давал ответы все в прежнем вкусе, о чем бы его ни спрашивали. На­конец и перестали спрашивать его. — Все присоединились к той группе, в которой сидел с самого начала Павел Сергеич. Он ви­дел, что те два собеседника, между которыми посадила его княгиня, были главные лица общества, беседовавшего в библио­теке. Теперь, поочередно говорили они; все другие только встав­ляли краткие замечания, большею частью вопросы, в промежутки обмена их своими мыслями. Они говорили отчасти возражая один другому, но больше соглашаясь между собою, лишь пополняя


784


мысли друг друга, о положении дел в России, о настроении рус­ского общества, о желаниях просвещенных патриотов.

Вошла княгиня.

— Господа, дамы и легкомысленные молодые — к сожалению, и не молодые, но тоже легкомысленные — товарищи их препро­вождения времени в недостойных внимания вашей серьезности пустых разговорах и смехе, прислали меня объявить, что дают вам три минуты на заключение мира по вашим спорам. Они ре­шили сесть за стол в половине двенадцатого. — Больше ли вы сходились, или больше расходились с Mr. Вязовским? — обра­тилась она к тем двум, между которыми посадила его, когда при­вела в библиотеку. — Я думаю, мало в чем могли сойтись с ним вы? — она назвала — фамилию одного из этих двух. — А вы, — она назвала фамилию другого, — и того меньше? — Я не хотела пугать вас вперед; но теперь вы увидели, каков Mr. Вязовский: страшный спорщик, ужасный, какого другого не найти? Я боюсь, он по целым получасам не давал слова выговорить вам.

Они переглянулись между собой, как будто общими силами приискивая такую форму ответа, которая не была бы неловкою. Павел Сергеич соглашался в душе, что положение их затрудни­тельно.

Но княгиня сумела вывести их из него. — Я вижу, что ошиб­лась относительно степени участия Mr. Вязовского в вашей ны­нешней беседе. Павел Сергеич не всегда разговорчив. И у кого из нас не бывают такие настроения души, что тяжело говорить? У кого не бывало также часов такой сосредоточенности мыслей на одном предмете, что мы чувствуем себя неспособными говорить ни о чем ином, интересующем других? — Я думаю, что я ввела Павла Сергеича в тяжелое настроение мыслей одною из моих просьб, отнимающей у него очень много времени. Он был так добр, что согласился остаться у меня. Почти все время, которое проведет он в гостях у меня, будет потеряно для его ученых за­нятий. Это большая жертва, и понятно, что он будет задумчив.

— Э, княгиня, помилуйте! — Он махнул рукой. — Какая жертва! и какая потеря времени! Нужен же человеку отдых. А вы и верили принцессе, что я работаю с утра до ночи? Как же! Не все ли равно, читаю ли я для отдыха вздор три, четыре часа в день, или употреблю их на разговор с детьми? Задумчивости не от чего у меня быть. А просто я держал себя, как невежда. Не светский я человек, и не заметил, что нарушал приличия моим молчанием, моими уклончивыми ответами.

— Исправьтесь, если увидели свою ошибку. — Милая се­стрица, — сказала б я вам, но вы не сестрица, а братец, потому я скажу: милый братец, расскажите нам одну из тех сказок, ко­торые вы так прекрасно рассказываете.

— Извольте, княгиня.

— После ужина?

785


— Когда вам угодно, княгиня.

— О чем же будет ваша сказка?

— Не знаю, княгиня.

— Расскажите нам такую сказку, чтобы все бывшие здесь извинили вам то, что вы держали себя с ними, по вашему выра­жению, как невежда.

— Извольте, княгиня.

— Вам надобно время обдумать. Мы не будем принуждать вас итти с нами ужинать. Вам принесут сюда молока и хлеба; еще чего?

— Довольно и этого, княгиня. Только обдумывать мне нечего. У меня в памяти есть такая сказка.

— Прекрасно. Итак, вы будете ужинать с нами. Господа, все ваши несогласия примирены? — то мы можем итти в столовую.

Княгиня и бывшие в библиотеке шли анфиладой приемных комнат. Общество салонов присоединялось к ним. Княгиня по­знакомила Вязовского с тремя родственными ей семействами, поручила его их заботам.

Когда общество вошло в столовую, оно состояло из восьми­десяти или девяноста человек. Лица тех трех семейств, которым был поручен Павел Сергеич, расположились группами по обеим длинным сторонам стола, чтобы везде были помощницы и по­мощники хозяйки в исполнении ее обязанностей. Две старшие дамы этих семейств повели Вязовского к той короткой стороне, которая была нижним концом стола; старшая из них села по­средине ее, прямо против хозяйки, и посадила Вязовского налево от себя, а по правую сторону старшей села другая. Старшей из этих дам было лет сорок, другой годами десятью или двенад­цатью меньше.

— Вы остаетесь у Лиденьки, Mr. Вязовский, — начала раз­говор за столом старшая: — нечего и говорить, как мы все рады этому.

— Не знаю, баронесса, буду ли я хорошим гувернером Во­лоди; но другом его и Ниночки буду.

Дамы, взявшие под свое покровительство Вязовского, пере­глянулись между собой.

— Другом Володи и Ниночки вы уже стали, — сказала дама, начавшая разговор.

— И другом Наташи, — сказала та, которая была помо­ложе.

— Ваша правда, графиня, Наташа тоже подружилась со мной.

— Это очень милая девушка, — сказала баронесса. — Но как вам понравился Володя? Кстати, Наденька, где они, он и Ни­ночка?

— Он ушел спать, а Ниночка уснула, как сидела в будуаре Лиденьки, — отвечала графиня. — Итак ваше мнение о Володе, Mr. Вязовский?


786



Разговор пошел о детях княгини, потом графиня рассказывала О своих детях.

Ужин был непродолжителен. Он едва ли длился четверть часа.

— Идем к Лиденьке, — сказала баронесса вставая.

— Mesdames и messieurs, — сказала княгиня, возвышая голос, чтобы было слышно всем. — Прошу вас выслушать несколько слов, прежде чем вы встанете. Сама я встану; так легче говорить громко. — Она встала. — Вы слышали — некоторые от меня, другие от них — что Mr. Вязовский расскажет нам сказку. Я не знаю, до какой степени она будет импровизацией. Отчасти, будет, в том нет и сомнения; но, вероятно, только отчасти. В прежние годы, для отдыха от своего ученого труда Мг. Вязовский писал — вероятно и теперь пишет — повести. Сколько знает моя родствен­ница, принцесса Корлеоне, ни одна из прежних — писанных раньше, чем за десять лет — не была докончена. Это понятно: служа только отдыхом от ученой работы, каждая из них была отлагаема, когда утомление проходило и возобновлялся труд. А когда Mr. Вязовский чувствовал потребность нового отдыха, в его мыслях были уже новые предметы раздумья о жизни, новые формы мечты — если и о тех же идеалах, то в новой обстановке и, быть может, в новых сочетаниях элементов. Отвечая на мою просьбу рассказать нам сказку, Mr. Вязовский выразился, что сказка на предложенную мной тему есть у него в памяти. Потому, я полагаю, что он воспользуется для рассказа нам какою-нибудь из своих повестей. Но она оставалась, по всей вероятности, не конченной, — быть может, едва начатой; и его рассказ ненапи­санных ее частей будет импровизацией на тему, обдуманную вероятно, вполне когда-нибудь, давно или недавно. Но едва ли его прежняя тема была совершенно одинакова с предложенной мною и принятой им для рассказа нам, потому что моя тема воз­никла из случайности, как вы слышали. Собственно такую слу­чайность он едва ли мог иметь в виду. Потому, я предполагаю, что и сама тема прежней его обдуманной, но недописанной по­вести будет видоизменена необходимостью приспособить ее к особенным чертам той надобности, сущность которой соответ­ствует основной ее идее. — Прошу вас перейти вместе со мной и Mr. Вязовским в тот зал, о котором многие из вас вчера спра­шивали, почему он был в этот вечер заперт. В нем шла работа для приготовления удобства Mr. Вязовскому рассказывать, нам — слушать. Княгиня обратилась к Вязовскому, стоявшему у угла стола близ нее.

— Павел Сергеич, я пригласила стенографов. Надеюсь это для вас все равно?

— Помилуйте, княгиня, как же не все равно.

— А довольно ли верны мои догадки о том, что такое будет ваш рассказ.


787



— Очень достаточно верны, княгиня.

— Теперь прошу вас встать, mesdames и messieurs, и пойдем в Малый Белый зал.

В зале, который назывался Малым Белым, стояли полукру­гами перед небольшой эстрадой мягкие диваны, кресла, и между ними, для желающих несколько стульев. Между эстрадой и пе­редним полукругом аудитории, несколько правее и левее эстрады, стояли два стола; за тем, который был налево перед эстрадой (если смотреть из середины полукругов к эстраде), сидели шесть стенографов; все шестеро были молодые люди; за другим пять стенографисток и мужчина лет тридцати пяти или несколько по­больше; он очевидно был глава этого общества стенографисток и стенографов.

Вязовский подошел к столу стенографистов и, не обращая внимания на них, низко поклонился девушкам и сидевшему с ними мужчине, за другим столом, потом, перестав обращать внимание на тот стол, пожал руки стенографистам и разговаривал с ними, пока общество выбирало места. Когда все сели, он взошел на эстраду, низко поклонился обществу, и сказал:

— Мой рассказ будет иметь автобиографическую форму, В подобных случаях, публика предполагает, авторы отрицают тождество рассказчика с лицом, от имени которого ведется рас­сказ. Я предоставляю вам самим решать, до какой степени «я» рас­сказчика тожественно с «я» рассказа. Чтобы вы имели доста­точно твердые основы для суждения об этом, я ознакомлю вас с ходом моей жизни. Сын русских отца и матери, я родился в Рос­сии и никогда не бывал за границей.

Он снова поклонился, сел на кресло, оперся локтями на стол, положил голову на руки, закрыл глаза, через несколько секунд открыл их, опустил руки на стол, и начал:

МОЕ ОПРАВДАНИЕ

Отец мой был родом из Неаполя, мать уроженка Тессинского кантона; мы жили в одном из больших селений на северном бе­регу По, в прежней венецианской области неподалеку от границы с прежней миланской. Первые впечатления моего детства соеди­нены с прелестными лугами нашей равнины.

Один из родственников моей матери жил в Лондоне; он зани­мал довольно важную должность в конторе одной из самых силь­ных банкирских фирм Сити. Когда мне было семь лет, мой отец получил от него приглашение поступить на службу в эту контору. Мы были люди небогатые, отказаться от его предложения было бы безрассудством. Мы переселились в Лондон. Через полгода, моя мать скончалась от тифа, который получила, ухаживая за мной, заразившимся в школе. Это самое тяжелое воспоминание моей жизни. Отец довольно долго оставался печален. Но через


788



два года по ее смерти вступил во второй брак. Моя мачеха была англичанка. Вместе с ней поселилось у нас ее семейство, состояв­шее из матери и двух младших сестер, милых девушек, веселых, ласковых. Разумеется я полюбил их. О том как любила меня ма­чеха, я не могу вспоминать, не умиляясь душой.

Мне было 20 лет, когда я кончил курс в Кембридже. Отец взял меня в контору фирмы. Я служил с год под его начальством. Глава фирмы знал меня, и скоро удостоил своим доверием, не­смотря на молодость моих лет; часто давал мне поручения в пер­вое время, конечно, небольшие, но требовавшие солидности и скромности. Однажды меня позвали в его кабинет.

— Вы слышали о несчастьи, которое случилось с Жоржем Дюбеллé? — спросил он меня, и видя по моему лицу, что я не знаю, продолжал: — Экипаж, лошади которого взбесились, уда­рил несчастного юношу острым обломком дышла, но теперь он пользуется полным сознанием. Спешите к нему, успокойте его за судьбу жены. Вы, надеюсь, знали его сколько-нибудь?

— Мы приятельски здоровались, когда мне случалось вхо­дить в то отделение конторы.

— Тем лучше, что он хорошо знает вас. Он служил у нас так недолго, что еще не умел быть особенно полезен заведующему на­шей французской корреспонденцией. Но это все равно; скажите ему, что наша фирма будет давать его жене ту пенсию, какую она найдет достаточной для ее обеспечения; вы определите цифру по разговору с ним; чтоб он был смелее, начните с того, что жа­лованье, которое получал он, было бы недостаточно для достав­ления спокойствия женщине, лишившейся с ним перспективы постепенного увеличения своих денежных средств; эта перспек­тива важный элемент довольства жизнью; ее должно ценить до­рого; и подымайте цифру пенсии; можете итти до 300 фунтов. Лишнего не назначайте, но скуп не будьте. Вот его адрес. Спе­шите. Вас ждет моя карета. Есть при вас деньги? — Возьмите на всякий случай. — Он подал мне несколько банковых билетов и сверток соверенов.

Я побежал, забыв даже зайти в контору за шляпой.

Считаю лишним рассказывать, что я увидел, вошедши в ма­ленькую квартиру Жоржа Дюбеллé; да я мало что видел, кроме моего сверстника, которому предстояло умереть через несколько часов. Его физические страдания не были мучительны. В груди была глубокая рана от острого конца железной обивки дышла, сломавшегося о каменный столб, опрокинутый мчавшимися ло­шадьми. — Первые мои слова исцелили нравственные его страда­ния. Он говорил о 2000 франках; я сказал, что хорошо и стал спрашивать о ее семействе, воспитании, чтоб увидеть, достаточно ли будет этого; она молчала; говорил один он; довольно легко; он рассказал, что ее отец — отставной офицер, вроде поручика, что она теперь единственное дитя родителей: были два брата, до­


789


вольно много старше ее; оба погибли в Кохинхине от миазмов тропических болот; отец и мать ее люди довольно образованные; она очень хорошо образована; в девушках не испытывала особен­ной нужды; отец получает пенсию, у матери есть домик в Арле и маленький виноградник в трех километрах от города; все вместе это составляет тысячи полторы франков дохода; их домик не дает дохода, они живут в нем одни; но надобно считать и цену даро­вой квартиры. По всему этому, 2000 франков пенсии будет до­статочно для нее, говорил он, я сказал, что она будет получать 3000 и что я оставляю ей не в счет этой пенсии на расходы воз­вращения к родителям 100 фунтов. Я не знаю, действительно ли 100 фунтов отдал я ей. Я не мог бы даже сказать, молодой жен­щине я отдал их или старухе, если б не знал, что жена юноши должна быть очень молода.

Тут был врач, тут были несколько человек, умевших помогать врачу; мое присутствие было излишним; я поехал доложить ми­стеру Бриггсу об исполнении его воли. Выслушав меня, он сдви­нул брови и сказал голосом, суровость которого заставила зары­дать меня, расстроенного от впечатлений, испытанных мною у постели умирающего.

— Вы должны были оставаться там до конца, мистер Сеттем- брини. Если вам понадобится спросить у меня какого-нибудь распоряжения, вы пришлете кого-нибудь в моей карете. Сам вы должны не отлучаться от миссис Дюбелле, пока она не заснет.

Я провел всю ночь в комнате умершего. Миссис Дюбеллé не хотела отходить от мужа. На рассвете она задремала. Отправился уснуть и я, сделав распоряжения о том, чтобы берегли ее.

Я распоряжался и похоронами, распоряжался потом приготов­лениями миссис Дюбеллé к отъезду. Мой патрон велел мне про­водить ее до Арля, где жило ее семейство. Мы выехали через четыре дня по смерти ее мужа. В Арле я получил приказание не спешить возвращением, и оставался там два месяца; а когда на­писал, что возвращаюсь, то получил приказание остановиться в Париже для исполнения поручения, которое будет дано мне там. В Париже меня ждало приказание записать на имя М-me Дю­беллé во французском банке ту сумму облигаций Орлеанской дороги, которая дает 3000 франков дохода. Ее пенсия была обращена в капитал, переданный в ее собственность. — «По раз­нице наших лет должно думать, что М-mе Дюбеллé переживет меня; потому, я должен был обеспечить ее», — писал мне в Париж мистер Бриггс.

Вероятно нет надобности говорить о том, какая перемена в моей душевной жизни была произведена исполнением поручения моего патрона успокоить умирающего Жоржа Дюбеллé.

Мы не переписывались с М-me Дюбеллé. Ее мать, М-mе Вердье, извещала меня о ней; я отвечал М-me Вердье записками, состоявшими из двух, трех строк.


790



— Отдохните, Павел Сергеич, — сказала княгиня. В зале направо вы найдете сигары.

— Я не курю, княгиня.

Она и те две дамы, под покровительством которых сидел Вя­зовский за ужином, переглянулись. Старшая из тех двух дам по­жала плечами.

— Давно перестали вы курить, М-r Вязовский?

— Лет семь, баронесса.

— А чай с молоком вы пьете?

— Пью, баронесса.

— Я слышала, что молоко ныне дорого.

— Очень дорого, баронесса.

— Скажите, М-r Вязовский, хороша ли была она? — сказала графиня.

— Она была из Арля, графиня.

— Ей вероятно было лет 16, когда вы познакомились с ней?

— С ней познакомился не я, графиня, а мистер, или точнее выражаясь синьор Сеттембрини.

— Синьор Сеттембрини познакомился с нею в Лондоне. А вы — в Москве или здесь?

— Я уклоняюсь от ответа, графиня.

— Сколько же лет было ей при начале вашего знакомства?

— Ей было во время смерти мужа почти 18 лет, графиня.

— Откуда она была родом: из Малороссии, с Волги, из центральной России или северной?

— Она была уроженка Арля, графиня.

— Не потому ли названа она у вас южной француженкой, что у нее были совершенно черные волоса? Вы опять скажете: «уклоняюсь от ответа». Не говорите так; подобные ответы будут принимаемы мною за подтверждение вопросов. Итак: какого цвета были ее волоса? Я хочу пока знать только это. Совершенно чер­ного?

— Совершенно, графиня.

— Дайте ж ему отдохнуть, Наденька, — сказала княгиня.

— Я нисколько не устал, — сказал он.

— В таком случае продолжайте, — сказала баронесса.

Через полгода, я вошел в кабинет моего патрона и попросил у него отпуска на две недели.

— Вы надобен мне, — сказал он: — Не могу без неудобства для себя дать вам отпуск раньше чем через месяц.

Еще месяц неизвестности, страдания. Дрожащим голосом я повторил просьбу.

— У вас очень спешное дело?

— Да.

— Куда вы едете?


791



— В Арль.

— В Арль? — Он пристально посмотрел на меня. Я покрас­нел под его взглядом. С минуту прошло в молчании.

— Вы поедете в Марсель. Вы можете побывать там, когда вздумается, лишь бы до истечения двух недель. Там вас не за­держат; это будет дело нескольких часов. Потом я буду присылать другие поручения в Марсель; такие же. Даю вам отпуск на пять недель.

— Я никогда не забуду того, что делаете вы для меня теперь, мистер Бриггс.

— Если во время вашей поездки не будете иметь надобности телеграфировать мне что-нибудь по вашим личным делам, то немедленно по приезде вы зайдете сюда ко мне, или пошле­те мне извещение о вашем приезде, если это будут не контор­ские часы.

Из Парижа я телеграфировал М-me Вердье: «Еду. Завтра в 11 часов буду говорить с нею и с вами».

Меня встретила только мать. Она была простая женщина, прямодушная и на мой привет ей, не дожидаясь вопроса о дочери, отвечала:

— Элеонора здорова. Я думаю, что она выйдет к нам. Но я не уверена в том. Она очень расстроена.

Я говорил ей о любви к ее дочери, говорил, что приехал только сказать о своей любви; не прошу назначить срок для дозволения сделать предложение; знаю, что дозволение не может быть дано скоро; я готов тотчас уехать и не возвращаться без приглашения; обещаюсь не писать ей, как прежде не писал.

— Я не могла не догадываться, что вы полюбили Элео­нору, — сказала М-mе Вердье: — такая нежная заботливость, ка­кую выказывали вы тогда, была сильнее простого сочувствия несчастью. И ваша внимательность ко мне слишком ясно свиде­тельствовала, что я не чужая вашему сердцу.

Я говорил с М-mе Вердье об индифферентных вещах, расска­зывал ей новости, слушал от нее новости. Прошло часа два.

— Я пойду к ней, — сказала М-mе Вердье.

Я сидел один долго. Вошла мать.

— Элеонора не может видеть вас ныне. Я упрашивала ее. Она слушала молча. Она расстроена сильнее, нежели была, когда ушла в свою комнату, услышав ваши шаги. На ней лица нет. Она ска­зала только, что завтра, быть может, выйдет к вам. Обедайте завтра у нас. Вы знаете, я хорошая кухарка. Вы помните, мы обе­даем в четыре часа.

Она обняла меня и поцеловала.

— Элеонора не выйдет к обеду, — сказала мне на другой день ее мать: — Но она поговорит с вами после наедине; Боже мой! Боже мой! Я не могу понять ее; я опасаюсь за ее рассудок.

Вскоре после обеда мать ушла, уводя с собой мужа. Через не­


792


сколько минут вошла М-me Дюбеллé; она была бледна, будто только что вставшая после продолжительной болезни.

— Я любила Жоржа, больше ничего не могу сказать вам. Забудьте меня. Дайте руку на прощанье. — Она взяла мою не подымавшуюся руку. — Благодарю вас за все, что вы сделали для меня и еще больше за ваше чувство ко мне.

Я хотел поцеловать ее руку.

— Не надо, не надо, — она опустила мою руку, упавшую бес­сильно. — Прощайте.

Она ушла, я остался дожидаться ее матери. Мать вошла через минуту, молча обняла меня и заплакала.

Я сказал ей, что уезжаю. Она сказала, что не теряет надежды, мы крепко обнялись и я ушел...

Сам не замечая, куда иду, я остановился и очнулся только по голосу носильщиков, которые вчетвером несли на плечах что-то большое и тяжелое: «Остерегитесь». Я увидел, что подходил к дебаркадеру Марсельской дороги. Мне надобно было возвра­титься в гостиницу за портфелем и вещами. Но я еще успел при­ехать на дебаркадер к поезду. На другой день в 11 часов утра мои поручения в Марсели были уже исполнены. Я поехал в Барселону, телеграфировал, ждать ли мне там поручения, до которого еще оставалась неделя с лишком, получил ответ, что могу возвра­титься, и поехал в Лондон.

Я приехал в 7 часов вечера. Помня приказания моего патрона, я отправился со станции прямо в контору; она была, разумеется, пуста; я отдал сторожу записку о моем приезде, попросил ото­слать ее к мистеру Бриггсу, и поехал домой.

— Наделали вы мне хлопот, мистер Сеттембрини, — сказал дежурный клерк нашей конторы, входя ко мне через три часа. — Зачем вы ушли, не повидавшись со мной? Разве трудно было пе­рейти из первой комнаты во вторую? Виноват, впрочем, и я вздремнул; вы должно быть пожалели разбудить меня; и точно: жаль было бы будить: я не спал всю ночь, подводя баланс, недо­ставало двух пенсов и я, начав проверку вчера в 5 часов вечера, нашел ошибку только в 57 минут 9 часа утра. Я был так утомлен, что не мог тогда заснуть, и весь день не мог. Не понимаю, как я сто раз, двести раз видел сложение двух немногосложных цифр и не замечал ошибки. От этого неверного итога и происходила ошибка в балансе. А сложение итогов, которых было 283, я про­извел, как всегда, правильно. Вот в этом-то и состояла беда: искал ошибки в многосложном, трудном, а маленькое пропускал без внимания. Судите сам: возможно ли было предположить, что неправильно произведено сложение двух цифр, сумма которых со­ставляет 2 фунта 15 шиллингов 8 пенсов, когда одна из двух сла­гаемых цифр равна 1 фунту? — Я дремал, сидя на диване; услы­шал как хлопнула дверь, вышел спросить, кто это; сторож сказал мне, что это хлопнули дверью вы, уходя. Я послал его догнать вас.


793



Вы уже были далеко. И зачем попался вам кэб с такой хорошей лошадью.

Слушая его, я вполне понял, до какой степени упал я духом. Правда, я и в молодости был терпелив; но какого же терпения достало б у человека душевно здорового слушать все это, когда не только первые слова вошедшего показывали, что он имеет ка­кое-то спешное поручение ко мне, но и самое появление его у меня в этот час уж свидетельствовало о чрезвычайной спешности сооб­щения, которое он должен, был сделать. Пять раз я хотел прервать его многословие вопросом: «По какому же делу вы прислан ко мне?» Но лень было остановить. Он подивился еще тому, как пропускал ошибку в маленьком простом сложении, хоть сам уж объяснял причину, от которой произошло его невнимание к ней, и достиг наконец до дела, с которого следовало бы начать.

— Я послал с вашей запиской курьера к мистеру Бриггсу; курьер возвратился вот с этой запиской. Читайте:

Я прочел: «Жду мистера Сеттембрини. Генри Бриггс».

Я схватился за шляпу. — Мой посетитель продолжал:

— Вы понимаете, мистер Сеттембрини, что я решился ехать сам с этой запиской, чтобы торопить вас, а не мог же я уйти с де­журства, не заместив себя. К счастью, один мой помощник живет в самом Сити, в какой-нибудь четверти мили от конторы; послав за ним, я был уверен, что через десять минут он будет в конторе; но он был у своей тетки; а мое приказание курьеру было: не воз­вращаться без него; курьер поскакал за ним к тетке, а теток у него целых три; и та тетка; к которой поехал он, уехала с ним к другой тетке; курьер туда за ним; к счастью, застал его у этой тетки; таким образом и приехал он в контору. Я стал сдавать ему бумаги и телеграммы; он, как человек неопытный, спрашивал объяснений; я давал их, но он...

Но я уж успел одеться, потому не слышал продолжения, хотя повествователь гнался за мной по лестнице, желая посвятить меня во все подробности дела до конца.

О том, где теперь мистер Бриггс, не имел надобности ни пи­сать он, ни спрашивать я. Он все вечера проводил в своем семей­стве и если, что бывало не часто, уезжал, провожая жену и детей на бал или в театр, об этом была извешаема контора.

Он жил не за городом, как большинство князей Сити, а в своем доме близ Пиккадилли. Но этот дом в центре Лондона был сельская вилла.

Меня ввели в кабинет мистера Бриггса.

— Вы рано вернулись, мистер Сеттембрини.

Я промолчал.

— Это потому, что вы рано поехали. Не унывайте. Через два года, вероятно даже раньше, вы найдете прием, какого заслужи­ваете. Я не ошибаюсь в предположении о цели вашей поездки?

— Нет.


794



— Я хотел тогда не давать вам отпуска, прежде чем пройдет надобность моя в вас. Это длилось бы, вероятно, несколько больше месяца. В месяц вы, может быть, дошли бы до мысли, что вам еще рано ехать.

— Не дошел бы.

— В таком случае, мне не в чем винить себя. Хорошо, по край­ней мере, то, что я догадался дать вам поручение в Марсель; по крайней мере, вы избавлены от насмешек и, что обиднее насмешек, от сожалений. Надеюсь, вы будете хранить абсолютное молчание о том, зачем вы ездили в Арль. Думаете ли вы, что завтра в кон­торе будете бодрым, спокойным, как всегда? Если нет, скажитесь больным и сидите в своей комнате, пока окрепнете духом. Не ме­шает принимать лекарства. Не удивляйтесь, что я выказываю за­интересованность вами. Я сам испытал в молодости, что такое значит полюбить всей душой. Прощайте, я иду к семейству. — Он подал мне руку. — Не унывайте, через два года, вероятно и раньше, вы найдете себе в Арле хороший прием.

Я и мачеха, мы очень любили друг друга; ее дети мне были милы, как были бы братья и сестры, рожденные моей матерью; но я уже не был единственным сыном моего отца и с поступлением в контору уже не имел нужды в материальной поддержке от него; нравственных забот ему я не делал: он видел, что я скромный, благоразумный молодой человек, не поддамся никаким дурным увлечениям, да и не имею склонности к ним. А мои братья и сестры требовали постоянной внимательности отца к тому, чтобы они росли здоровыми, учились хорошо. Понятно, что мое положе­ние в семействе стало через два, три года по моем поступлении в контору походить на отношения младшего брата к старшему и его жене, молодого дяди к племянникам и племянницам. На третьем году моей службы, глава нашей фирмы поручил мне за- ведывание делами совершенно посторонними кругу деятельно­сти моего отца. Мне часто приходилось ездить в Ливерпуль, раза два я жил по нескольку недель в Глазго. Наконец, глава фирмы послал меня в Филадельфию и я оставался там более пяти месяцев.

А между тем сестры и братья мои подрастали; правда, сестры моей мачехи вышли замуж, но все-таки у нас становилось тесно при мне. А мачеха и отец привыкли к тому коттеджу в Кэмберу- элле, который занимали с самой свадьбы своей. — Когда я, про­жив долго в Америке и видя, что проживу там еще довольно долго, написал отцу, что по возвращении поселюсь отдельно, он согласился; мачеха спорила с ним, писала мне, но должна была уступить основательности наших доводов; удерживать меня в коттедже значило бы стеснять моих младших сестер и братьев. — Это было на третий год после моей несчастной поездки в Арль.


795



Таким образом, я отделился от семейства и оно привыкло к тому, что моя жизнь идет особо от него.

Мать М-me Дюбеллé постоянно переписывалась со мною. Сначала, ободряла меня, потом стала говорить, что ее дочь, в пер­вое время после отказа мне молчавшая при ее заступничествах за меня, просит ее не упоминать при ней обо мне. Мать иногда пред­намеренно, чаще по забывчивости, нарушала это желание дочери; при первом ее слове обо мне, дочь уходила. Мать привыкла не произносить при ней моего имени. Долго оно не слышалось в раз­говорах матери. Посторонние иногда вспоминали о том, как я при­вез овдовевшую М-me Дюбеллé, прожил два месяца в Арле, ста­раясь устроить для нее жизнь по возможности хорошую; разу­меется к похвале моей заботливости о ней прибавляли и другие похвалы мне. Она довольно долго переносила эти упоминания — не частые и не длинные — терпеливо. Но вот — на третьем году вдовства, через два года после отказа мне, она при одной из таких похвал резко сказала говорившей гостье: — «Вы ошибаетесь, это человек с грубыми чувствами, эгоист». Гостья замолчала, взглянув на нее с удивлением, с выражением порицания на лице. При новом таком же случае, она с усмешкой сказала: «Он был бы хорош, если бы не был человек низкой души», и стала едко осме­ивать мою наружность (которая не была особенно некрасива в молодости), мои манеры (скромные, но не неловкие и ни мало не смешные), мой французский язык (очень чистый уж и тогда), мои понятия (честные, но не наивные, чуждые экзальтации, по­тому не представлявшие никакого справедливого повода для на­смешек). Казалось, не будет конца этому потоку несправедливых сарказмов. Гостьи напрасно старались остановить ее. Им было тяжело. Одна из них пожаловалась на головную боль и встала. Другие были рады воспользоваться случаем тоже проститься. Это повторялось. Весь Арль говорил, что у М-me Дюбеллé испортился характер. Все осуждали ее. Некоторые гостьи (старинные прия­тельницы М-me Вердье; это были в те годы единственные гостьи М-me Вердье и ее дочери) перестали посещать М-mе Вердье, не желая видеть ее дочь. Мать писала, что вероятно это подейство­вало на дочь: она стала молчать обо мне, как прежде. — Я давно утратил надежду. Но все-таки мне было новой горечью читать, что она смеется надо мною. Чем я заслужил насмешки? Еще боль­нее, чем огорчительность ее неприязни ко мне, была мне мысль, что она стала злою. Но скоро, она возвратила себе любовь подруг матери. Они увидели, что ее вспышки против меня были только симптомами нервного расстройства. Она оправилась от страданий, мучивших ее, и снова стала кроткой. Именно в этом и состояла одна из привлекательнейших особенностей ее характера: с чрез­вычайной силой воли в ней соединялась кротость, никогда, кроме этого времени нервного расстройства, не изменявшая ей.

Вскоре после того, как огорчался, я был обрадован. Все эти


796


почти четыре года со времени смерти мужа М-me Дюбелле была печальна. Теперь ее мать написала мне, что она как будто воз­рождается душой. До той поры, она чуждалась общества, редко выходила даже к гостям матери; с своими прежними подругами вовсе не виделась: сказала им тогда, по приезде, что ей тяжелы их разговоры, и после того не принимала их. Теперь, она стала не­сколько изменять свой отшельнический образ жизни. Через месяц после того, как прекратила свои жестокие нападения на меня, М-me Дюбеллé в первый раз согласилась отправиться с матерью и отцом на прогулку за город. Это была уединенная прогулка в рощу при вилле Au grand Bois, стоявшей тогда пустою. Ограда рощи была заперта. Отец выпросил у заведывающего виллой осо­бое разрешение входа в рощу. Они пробыли там очень долго, с своего обеда до ночи. Дочь ушла от отца и матери, гуляла и сидела одна. Но они были рады и тому. Она полюбила эту рощу, ездила туда каждый день, и не брала с собой отца и мать. «Одной мне лучше там», — говорила она. Без сомнения, она грустила там; но возвращаясь домой, была менее грустна, чем прежде. Так про­шло недели две. Она перестала ездить в рощу. «Мне нет надобно­сти облегчать свою грусть», — сказала она на замечание матери, что ей наскучило ездить в рощу. — «Вы видите, что я и без того теперь не грустна».

У меня была мысль, не должно ли считать злые нападения М-mе Дюбеллé на меня проявлениями ее раздражения против са­мой себя за то, что не может подавить в своем сердце влечение ко мне. Но время шло, и не было новых вспышек неприязни ко мне; если те порывы несправедливых нападений на меня были симпто­мами ее досады на себя за влечение ко мне, то значит затихла эта досада, т. е. исчезла и причина досады, влечение ко мне заглохло, заменилось равнодушием.

М-mе Вердье стала писать мне, что начинает быть довольна дочерью: Элеонора охотно принимает прежних подруг; впрочем, они должны держать себя с нею осторожно: когда поддаются своей молодой веселости, она уходит. Через несколько времени, и этот остаток прежнего настроения души М-mе Дюбеллé исчез: мать ее писала, что она слушает веселую болтовню подруг, кото­рой прежде не допускала. Ее здоровье, угнетенное продолжитель­ной печалью, быстро улучшается, писала мать, бледность уже заменилась свежим цветом лица; на щеках появились нежные — еще слишком нежные, едва заметные — признаки возвращения румянца.

Когда упоминали при М-me Дюбеллé обо мне, она говорила, что похвалы мне справедливы.

Однажды М-mе Вердье сказала:

— Я напишу М-r Сеттембрини, что ты расположена к нему.

— Напишите, maman, что я очень благодарна ему за располо­жение ко мне; сказать ему это теперь будет, я надеюсь, безопасно


797


для него. Я уверена он давно стыдится оскорбительной для меня мысли, что я изменю памяти Жоржа. За что ж продолжала б я досадовать на человека, который так заботился обо мне? Да, я теперь могу сказать, что всегда была расположена к нему. Если б он жил в Марселе, мне было бы приятно повидаться с ним иногда.

— Я напишу ему, он приедет.

— О maman, maman, вы неисправимы.

— Я напишу ему.

— Как хотите. Но ехать сюда из Лондона не то, что из Мар­сели, не дружеское посещение, ровно ничего не значащее, а возоб­новление предложения мне. Я не думаю, чтобы он был так непро­ницателен, как вы, моя добрая maman.

— Ты запрещаешь ему навестить нас?

— Я? Запрещаю? Нимало. Какая мне надобность до того, куда он поедет, или не поедет? Это его дело, а не мое:

— Я напишу ему, чтоб он приехал.

— Пишите, пожалуй, но помните, что это будет ваше пригла­шение. М-me Вердье написала мне, что я могу приехать.

«Как она простодушна, в самом деле» — подумал я, и написал ей, что охотно приеду, когда буду иметь досуг.

— Видите, maman, М-r Сеттембрини стал благоразумен, — сказала М-me Дюбеллé, когда мать прочла ей мое письмо: — Он найдет досуг приехать к нам, когда выдаст замуж младшую из дочерей, которых будет иметь со временем. Это будут красивые девушки, если будут похожи на его мать, черты которой наследо­вал он, потому надеюсь, у них не будет недостатка в женихах. Они выйдут замуж скоро; тогда, мне будет приятно видеть его в Арле.

— А если б он приехал теперь!

— То увидел бы, что не во всем хорошо следовать вашему совету, моя добрая maman; мне было б очень жаль, но — наши отношения, которые благодаря знанию, что никогда не увидимся, стали так хороши, испортились бы. И серьезно говоря, maman, я не могу простить ему ту обиду, что он воображал, будто я изменю памяти Жоржа.

— Ты полагаешь, Элеонора, что никогда не выйдешь за­муж — я не говорю за М-r Сеттембрини, но вообще?

— Выйду, или не выйду я не знаю, потому что нет человека, который мог бы сказать о себе: «я никогда не унижу себя в соб­ственном мнении». Но то я знаю, что если выйду замуж, то не за М-r Сеттембрини. — Maman, будем откровенны. Правда, что я одна из первых красавиц Арля?

— Так говорят, Элеонора.

— Правда, что когда я была девушкой, многие приезжали из Марсели любоваться на меня?

— Ты сама видела их, о чем же спрашивать?

— Думаете вы, что если б я захотела бывать в Марсельском


798


обществе, то нашлись бы для меня женихи из молодых людей высшего круга?

— Меня могло бы обманывать материнское чувство; но все здешнее общество говорит так.

— Maman, если б я изменила памяти Жоржа, я была бы жен­щиной низкой души; а такие женщины ищут богатства и знатно­сти. Вы понимаете теперь, что если б я вышла замуж, то не за М-r Сеттембрини.

М-me Вердье поняла, что действительно так.

Не скажу, что я нисколько не огорчился, читая письмо М-me Вердье. Но собственно говоря, что ж нового для меня было в том, что М-me Дюбеллé никогда не будет моей женой? Потому, огорчение было слабое и мимолетное.

После этого решительного объяснения с дочерью, М-me Вердье перестала говорить ей обо мне. М-me Дюбеллé быстро оправля­лась. Румянец ее становился ярким, сохраняя свою нежность.

Легко было предугадывать, что М-me Дюбеллé скоро переста­нет жить затворницей, что веселье и счастье подруг станет ожи­влять ее, что они завлекут ее бывать в обществе, что окруженная в нем поклонниками, она полюбит которого-нибудь из них. Я ра­довался.

Разумеется, мои ожидания оправдывались. М-me Дюбеллé стала часто бывать в семейных кругах подруг. И довольно скоро, М-me Вердье написала мне, что подруги вынудили у Элеоноры обещание участвовать в поездке довольно многочисленного об­щества в парк Виллы Au grand Bois, что эта прогулка назначена на воскресенье, что от нее должно ожидать очень хорошего дей­ствия на оживление души Элеоноры. Мать ее обещалась написать мне о результатах прогулки послезавтра. Понятно, что я с нетер­пением ожидал этого письма.

Мне приходилось ждать почти неделю: письмо М-me Вердье было написано во вторник, получено мною в четверг. То, которое пошлет она в понедельник, будет получено мною в среду. С пят­ницы, я уже начал раздумывать; удержусь ли я от намерения те­леграфировать М-me Вердье в субботу, чтоб она немедленно по возвращении с прогулки, поздно вечером в воскресенье, или хотя бы даже ночью, сообщила мне телеграммой, какое впечатление произвело на нее то, что было на прогулке. Я сам понимал, что сделаю этим себя смешным в глазах М-me Дюбеллé и, что еще важнее, могу испортить наши отношения. Но я думаю, что все- таки я исполнил бы свою безрассудную мысль.

К счастью, мне не понадобилось испытать на деле твердость моего решения остаться терпеливым. Утром в субботу, я получил от М-me Вердье письмо сообщавшее мне факты совершенно неожи­данные не только мною или простодушной М-me Вердье, жившей в маленьком кругу своих знакомых, мало знавшей новости, но и никем в Арле, никем в самой Марсели.


799



Дело произошло в Марсели, но отозвалось и в Арле таким шумом, что приятельницы М-me Вердье трепетали за своих сы­новей.

В среду, в 2 часа дня, префект департамента Устий Роны, М-r Бильо, поехал к вождю коалиционной оппозиции департамента Гастону де Форкалькье, одному из знатнейших и богатейших вельмож Прованса, жившему теперь в своем марсельском доме. Через полчаса, префект вышел и помчался в дом префектуры с такою безумною быстротой, что лошади едва не раздавили не­скольких человек. В 4 часа, светское общество Марсели узнало, что дочь префекта, М-llе Леония Бильо, которую поутру видели здоровой, веселой, внезапно занемогла. В половине 5-го, свет­скому обществу Марсели стало известно, что единственный сын и наследник Гастона де Форкалькье, Ремон де Форкалькье, уехал из Марсели неизвестно куда или хотя бы по какому направлению: к северу ли по железной дороге, или на юг, восток, запад, морем. К вечеру, говорила об этих фактах вся Марсель, а вскоре после начала вечера, говорил и Арль. Комментарии были почти из­лишни. Само собой было ясно, что префект ездил к Гастону де Форкалькье требовать женитьбы его сына на М-llе Леонии Бильо и получил решительный отказ, что Леония Бильо страстно любила Ремона де Форкалькье и что он если не прежде, то теперь отвечал на ее любовь пренебрежением. Если бы люди хотели ограничи­ваться теми выводами из фактов, которые и достоверны и доста­точны для разрешения серьезных вопросов о деле, то не было бы в Марсели и в Арле споров о том, как понимать дело, изумив­шее всех; но большинство людей непременно хочет в подобных случаях знать, была или не была любовницей молодого человека покинутая им девушка. По этому вопросу, общество распалось и в Арле, как в Марсели, на две партии, — общество честных лю­дей, а не бонапартистов, — замечала М-me Вердье: если бы пере­грызлись между собой бонапартисты, это было бы приятно ви­деть, но бонапартисты говорили все в один голос, что это дело — интрига врагов порядка, выдумывающих клеветы на М-r Бильо; Ремон де Форкалькье похищен своими политическими друзьями и они держат его где-нибудь под стражей, чтоб он не опроверг гнусную выдумку, ставящую его имя в связь с именем М-llе Бильо. Он и она почти не были знакомы; часто ли встречались они в об­ществе? В обществе его отца не принят ее отец, в обществе ее отца никогда не бывал он. Ремон де Форкалькье сказал бы правду. Он, как и его отец, враг правительства, но честный человек. Пре­фект ездил предостеречь его отца от некоторых замыслов против Правительства, доказать, что они известны правительству и бу­дут наказаны, если не будут покинуты. Правительство желает отвлечь честных людей от злонамеренных, орудиями которых служат они; оно желало б иметь честных людей своими союзни­ками, а не врагами. Болезнь М-llе Бильо — случайная; это про­


800



студа. — Бонапартисты, ссора между которыми была бы радо­стью для честных людей, остались шайкой разбойников, действу­ющей единодушно по команде. Но честные люди перессорились между собой: и легитимисты, и орлеанисты, и республиканцы. Одни говорили, что Леония Бильо благородная девушка, вовсе не похожая и характером, как и чертами лица, на гнусного чело­века, замучившего ее мать, от которой наследовала она и русые волосы, и голубые глаза, восприняла честные убеждения, возвы­шенные правила; что поэтому виноват Ремон де Форкалькье. Другие, признавая благородство души М-llе Леонии Бильо, гово­рили, что Ремон де Форкалькье человек безусловно честный в своих отношениях к женщинам; он не мог быть обольстителем и Леония Бильо не была его любовницей; а может ли молодой человек быть подвергаем порицанию только за то, что не отвечал любовью на любовь девушки? Казалось бы, что это решение во­проса должно было нравиться защитникам и защитницам Леонии Бильо; но нет, лишь меньшинство принимало его; огромное боль­шинство увлекалось своим желанием сочувствовать несчастию благородной девушки до такой горячности, что непременно хотело считать ее любовницей человека, нежелание которого жениться на ней будет по всей вероятности причиной ее смерти. Защитники Ремона де Форкалькье горячились не хуже этого: в своем усердии оправдывать молодого человека, действительно симпатичного и до той поры пользовавшегося безукоризненной репутацией, они де­лали жертвой обольщения вместо покинутой любовницы бежав­шего от нее любовника: Ремон де Форкалькье наследник 600 000 франков дохода; отец Леонии Бильо заманил богатого вельможу; Леония сама не понимала к чему ведет ее отец; и кто скажет, что он сделал ее любовницей Ремона де Форкалькье только в надежде, что благородный молодой человек не откажется загладить свой проступок браком? Продавший родину посовестится ли завлечь богача в любовную связь с дочерью, чтобы взять выкуп? Негодяй мог рассчитывать, что отец Ремона де Форкалькье даст миллион за то, чтобы отец девушки молчал о деле, бросающем дурную тень на любовника ее обольстившего ль или обольщенного, но вступив­шего в связь с девушкой без намерения жениться на ней.

Молодые люди и в Арле, как в Марсели, перессорились между собой в горячности споров обольстил или обольщен Ремон де Фор­калькье; матери их трепетали, в ожидании дуэлей.

Но на другой день к вечеру, захохотал над собой Арль, как двумя часами раньше захохотал над собою Марсель. Оказалось, что ровно ничего романтического не было ни в одном из трех фак­тов, на которых молва построила трагедию. Бонапартисты лгали, это само собою разумеется; но их выдумки были все-таки менее далеки от истины, чем вымысел молвы. На другой же день после того, как увлеклись им, честные люди в Марсели сообразили, что дело объясняется очень просто. За три месяца перед тем, умер


801



один из депутатов Марсели. Теперь были назначены выборы но­вого депутата. Префект ездил к вождю оппозиции предложить тайную поддержку правительства против официального кандидата кандидату оппозиции, кто бы ни был он, легитимист, орлеанист или республиканец, лишь бы не был он Тьер. Гастон де Фор- калькье отвечал отказом, и Ремон де Форкалькье, помощник отца в политических делах, поехал, как уполномоченный оппозиции предложить кандидатуру Тьеру. Тайно уехал он потому, что оп­позиционный комитет получил уведомление о приказании задер­жать его под каким-нибудь предлогом. И никакие приезды ль, отъезды ли его не могли иметь никакого влияния на здоровье Леонии Бильо: он и она действительно почти вовсе не были зна­комы. Леония Бильо в 12 часу скушала три порции мороженого; винить ее за это в неосторожности было бы несправедливо, потому что дамы и девушки, бывшие тогда с ней на приморском конце Promenade de Prado под верандой павильона Флоры скушали по четыре порции мороженого и больше, и остались здоровы; день действительно был знойный. Но с моря налетел холодный шквал, и Леония Бильо простудилась, потому что в это время еще не про­хладилась от зноя, под которым ехали она и ее подруги; если б она съела шесть порций мороженого, как многие из них, то, ве­роятно осталась бы здорова подобно им.

Молодые люди Арля, перессорившиеся между собой из-за вопроса, обольстил ли Ремон де Форкалькье Леонию Бильо, или был завлечен в связь с нею отцом ее, стыдились смотреть друг на друга. Поездка всем обществом в воскресенье была невоз­можна. Матери и сестры молодых людей отложили ее до следую­щего воскресенья: к тому времени этот вздор забудется.

В следующую пятницу я получил новое письмо от М-те Вердье. Поездка всем обществом в парк виллы Au grand Bois ула­жена. Невозможно сомневаться, что она будет очень весела для молодежи: смешная ссора подновила дружбу. Один из распоря­дителей поездки — Ремон де Форкалькье; он возвратился в по­недельник с отказом Тьера принять кандидатуру. Все в Арле дивятся тому, что он захотел быть участником этой поездки: он человек вовсе не того круга. По политическим делам он был зна­ком с некоторыми из мужчин этого общества, но с женами, се­страми или дочерьми он не знакомился, если не называть знаком­ством то, что он раскланивался, встречаясь на улицах; в домах у них он никогда не бывал, ни у одного из этих семейств.

Я опять было волновался желанием телеграфировать в субботу М-ше Вердье, чтоб она уведомила меня телеграммой о впечатле­нии, какое произведет на нее то, что будет она видеть во время прогулки. И опять не пришлось моему рассудку удостовериться опытом, может ли он удержать меня от этой неосторожности: в субботу, когда я, возвратившись из конторы, сидел с книгой в руках и не читал ее, углубившись в размышление: «телеграфи­


802


ровать или не телеграфировать», мне подали телеграмму от М-mе Вердье, обещавшую, что в ночь с воскресенья на понедельник мне будет прислана новая телеграмма.

В 5 часов утра понедельника, меня разбудили, чтобы отдать телеграмму. Она состояла из четырех слов: «Я в восторге. Вердье».

Итак, я был достаточно подготовлен ждать очень хороших из­вестий. Но то, что прочел я в письме М-mе Вердье, помеченном «Арль, 5 июля 1858, понедельник, 3 часа пополудни», превзо­шло все мои ожидания.

«Радуйтесь вместе со мною, мой друг, — так начинала М-mе Вердье свое письмо! — Элеонора — невеста Ремона де Форкаль­кье. Я пишу это, проводив мать жениха, приезжавшую к нам сде­лать от имени сына формальное предложение. Свадьба назначена через две недели, в воскресенье 18 июля».

Вот как это произошло.

Ремон де Форкалькье, возвратившийся в Марсель в поне­дельник, приехал в среду в Арль и вызвался в собрании знако­мых ему по политическим делам молодых людей быть распоряди­телем поездки арльского общества в парк виллы Au grand Bois, назначенной в воскресенье. Это было вечером. Потому, делать визиты в тот же день он не мог. В четверг утром он приехал в Арль делать визиты. Он сделал их всем 23 семействам, условив­шимся ехать в воскресенье в парк виллы Au grand Bois. Понятно, что визиты его не могли длиться более, как по нескольку минут. И у М-me Вердье он пробыл минут пять, не больше. Он не говорил М-ше Дюбелле ничего, подобного комплиментам. Он лишь выра­зил в простых, глубоко прочувствованных словах свое уважение к ней за годы, проведенные ею в печали. Только свое уважение к ней за эти годы печали: он даже не прибавил выражения удо­вольствия, что она возвращается к жизни в обществе. — В пят­ницу он пробыл в Арле весь день, условливаясь о подробностях прогулки в собрании молодых людей и некоторых отцов и мате­рей семейств, и отдельно с некоторыми семействами. Он посетил в этот день десять или двенадцать семейств. Теперь, его посеще­ния могли быть, и были, довольно продолжительны: четверть часа, полчаса, даже несколько больше. Он был и у M-me Вердье, вечером. Пробыл с полчаса. Разговор его с М-me Дюбеллé был серьезный, без всяких любезностей, на которые он был так щедр в разговорах с другими молодыми дамами. — То же самое, было в субботу. Опять он провел в Арле весь день, опять побывал у десяти или двенадцати семейств, — отчасти у тех же, как вчера, отчасти у других. Опять пробыл вечером с полчаса у М-mе Вердье, и разговор его с дочерью был попрежнему серьезный без всяких любезностей. — «Мне стало казаться, что в этом различии его разговоров с Элеонорою от разговоров с другими молодыми женщинами есть что-то очень важное и очень высоко


803



ставящее молодую даму над другими, — писала M-me Вердье: — Но я умела промолчать об этом, когда после его по­сещения виделась с моими знакомыми. Не сказала даже Элеоноре, что я заметила это различие, и как я думаю о нем». Ее дочь держала себя с ним так, как будто он человек пожилых лет, какой-нибудь сельский хозяин, негоциант, или ученый, заинтере­сованный исключительно своими деловыми занятиями, чуждый всякой мысли о том, чтобы нравиться женщинам. — Утром в воскресенье, он посетил те из участвовавших в прогулке семейств, у которых не был в пятницу и субботу. Посетить еще раз хоть одно из семейств, у которых он был после своего первого визита, он не имел времени: ему надобно было в 2 часа отправиться в парк виллы Au grand Bois, чтобы наблюдать там за окончанием приготовлений к приему общества. Потому, не был он в это утро и у М-me Вердье. Она не могла составить себе определенных понятий о том, чего надеяться от прогулки; но предчувствовала, что будет радоваться за дочь; потому послала в субботу теле­грамму, обещавшую мне, что она поспешит передать мне свою ожидаемую радость, порадовав меня.

В парке Ремон де Форкалькье держал себя относительно М-mе Вердье и ее дочери точно так же, как в Арле: не оказывал им в своей внимательности никакого предпочтения перед другими дамами, подходил к ним не чаще, говорил с ними не дольше. Тон его разговоров с М-me Дюбеллé был тот же самый, как при его посещениях дома ее матери в пятницу и субботу: серьезный, почтительный, скорее грустный, чем веселый.

Распорядитель праздника в парке, Ремон де Форкалькье не имел свободы танцовать. Он не мог ни на минуту быть уверен, что не понадобится ему итти оказать какую-нибудь услугу той или другой даме, отдать какое-нибудь непредвиденное распоря­жение прислуге. Но минут и даже целых четвертей досуга у него было много. Когда думал, что досуг продлится несколько минут, он подходил к какой-нибудь из молодых дам не танцовавших в это время и подавал ей руку, прося сделать ему честь пройти с ним по густой аллее, направлявшейся от здания виллы, около которого группировалось общество, к лесу, имя которого слу­жило названием виллы. Общество и прислуга знали, что когда его нет на поляне и лужайках, прилегавших к переднему фасаду здания виллы, то он в этой аллее, так что никогда не было за­труднения тотчас же найти его.

М-me Дюбеллé вовсе не хотела танцовать, но должна была обещать три первые кадрили мужьям своих ближайших подруг. Чтобы не давать обещания на другие танцы, она еще в пятницу сказала, что будет танцовать только эти три кадрили с людьми, отказать которым не имеет права.

Уж близки были сумерки, когда начиналась пятая кадриль на паркете, которым покрыл распорядитель праздника часть


804



поляны перед зданием виллы. М-m Дюбелле, сидевшая с ма­терью под одним из боскетов, окаймлявших поляну, встала, как делала при четвертой кадрили и при вальсах между кадрилями, чтобы подойти поближе смотреть на танцующих. Ремон де Фор­калькье шел в том же направлении; увидев, что идет она, попро­сил и ее, как просил прежде того десять или пятнадцать дру­гих молодых дам, сделать ему честь пройти с ним по аллее. Она приняла предложение; они пошли в аллею. Когда танцовали последнюю фигуру пятой кадрили, Ремон де Форкалькье и М-mе Дюбелле возвратились из аллеи на поляну. Так делал он и в каждую из первых четырех кадрилей. Все время кадрили было для него сравнительно спокойное. Каждую из четы­рех прежних он тоже всю от начала первой фигуры до сере­дины или конца последней проводил в аллее с той дамой, ко­торую просил оказать ему эту честь. Раза три, четыре во время кадрили ходила к нему прислуга спросить о чем-нибудь, но это были обыкновенные распоряжения о сигарах для мужчин, о фруктах и тому подобных угощениях для дам; ему не было надобности выходить из аллеи для личного надзора за их исполнением.

И во время пятой кадрили, которое провел он в аллее с М-mе Дюбелле, ходили к нему раза три или четыре официанты. Словом, отношения Ремона де Форкалькье к его даме во время пятой кадрили должны были быть те же самые, как к дамам, с которыми разговаривал он в аллее в первые четыре кадрили. Таким образом, никто не придал никакого значения его раз­говору в аллее с М-me Дюбеллé; не придала даже и мать ее. Он и М-mе Дюбеллé возвратились из аллеи такими же спокой­ными, как пошли в нее. Он занялся своими хозяйскими обязан­ностями с прежней внимательностью; М-me Дюбеллé с преж­ней терпеливой любезностью слушала болтовню подруг и их молодых родственников и попрежнему сидела, большею частью, подле матери, стараясь развлекать ее, по правде говоря несколько скучавшую, подобно другим пожилым дамам.

Несколько раз в продолжение этой второй половины празд­ника, когда танцовали уже в зале виллы, Ремон де Форкалькье подходил к М-mе Вердье и ее дочери, сидевшей подле матери. Степень внимательности его к ним оставалась прежняя, то есть такая же, как к другим дамам. Тон разговоров с ними был тоже прежний. В два часа ночи, пожилые дамы решительно потребо­вали возвращения по домам: все равно, они и мужья их уже спят, то лучше же спать дома на постелях, чем здесь, сидя на диванах или стульях. Молодежь протестовала, но, как всегда и во всем, была бессильна против воли старших.

Общество село в экипажи, ехать по домам. Дорогой оказа­лось, что М-mе Вердье справедливо не присоединялась к шум­ному хору других пожилых дам, утверждавших, что их неодо­


805


лимо клонит ко сну: она и не думала дремать, всю дорогу пере­давала мужу и дочери свои наблюдения и впечатления. Должно полагать, что в ее рассказах не было ничего особенно интерес­ного, потому что муж, по приезде домой признался, что всю до­рогу дремал; но несомненно, что и не были особенно скучны, потому что дочь слушала их внимательно, часто делала вопросы, поддерживавшие ход рассказов, делала свои замечания, всегда кстати: она не дремала, это было ясно.

По приезде домой, М-me Вердье, как делала всегда перед своим удалением на сон, проводила дочь до ее спальной и обняла ее на прощанье до утра. Но дочь вместо того, чтоб на ее слова «Спокойной ночи, Элеонора» отвечать словами «Спокойной ночи, maman», сказала:

— Maman, Ремон де Форкалькье сделал мне предложение, я приняла; вы извините М-me де Форкалькье, если завтра — то есть уже ныне — утром не приедет она сама просить у вас моей руки от имени сына. Ей несколько нездоровится; она желает быть у вас сама, но если будет чувствовать себя не в силах ехать, то пришлет вам только письмо с сыном. М-r Гастон де Фор­калькье уехал на-днях в Париж и возвратится не ранее вторника, а М-me де Форкалькье и Ремон не хотят отлагать дело для того только, чтобы вместо матери в случае если она все еще не будет выходить из комнаты, ехал переговорить с вами от имени сына отец. Действительно, не все ли равно приехать и сыну, когда вы из письма матери будете видеть, что она и отец вполне одоб­ряют намерение сына? Согласие отца получено по телеграфу. М-me де Форкалькье приложит к своему письму эту телеграмму. Теперь, спокойной ночи, maman.

M-me Вердье стояла без движения и голоса, окаменевшая от изумления. Дочь поцеловала ее и тихо пошла в свою комнату. Мать смотрела молча; проговорила наконец:

— Элеонора, я войду к тебе спрошу, как же это.

Дочь отворила дверь своей комнаты. М-me Вердье все еще стояла окаменевшая.

Дочь взяла ее за руку, ввела в свою комнату, посадила.

— Вы хотите знать, maman, как это было? Неожиданно для меня, но совершенно просто, так что после первой минуты удив­ления можно найти это замечательным только по своей неожи­данности, а не потому, чтоб тут было что-нибудь в самом деле удивительное. Я видела, и вы сами видели, что мы очень понра­вились друг другу. Что ж в этом особенного? разве и он и я не такие, что можем нравиться друг другу?

— Но так неожиданно! — машинально повторила М-mе Вердье то слово дочери, которое соответствовало ее удив­лению.

— Правда, maman; но и в этом нет ничего особенного. Пред­ложения очень часто бывают неожиданностью.


806



— Когда ж он сделал тебе предложение?

— Во время нашего разговора в аллее, когда была пятая кадриль.

М-me Вердье сидела, не умея найти нового вопроса по рас­терянности мыслей от множества недоумений.

— Теперь вы знаете все, maman, я провожу вас в вашу ком­нату.

Она помогла матери встать, повела в ее комнату. М-me Вердье двигалась, как машина. Дочь посадила ее, наклонилась, поцело­вала и пошла из комнаты.

— Элеонора, да как же получена телеграмма от его отца?

Дочь остановилась.

— Он после нашего разговора написал телеграмму матери, послал на станцию в Арль, оттуда послали ее в Марсель; мать отправила телеграмму на Марсельскую станцию; там послали ее в Париж; через час получили ответ из Парижа, послали эту телеграмму отца к матери, мать прислала ее в Арль; из Арля принесли ее к нам в парк. Вы видите, maman, все это было очень просто. Спокойной ночи.

Она ушла. Мать только разве минут через пять заметила, что вовсе не для чего было спрашивать о том, как получен ответ отца, потому что и сама понимала, как.

Посидев еще сколько-то времени — вероятно довольно долго, как она заключила потом из того, что вскоре после услышала три удара стенных часов, М-me Вердье пошла к дочери. Но дверь комнаты дочери была по обыкновению заперта на время сна. М-me Вердье прислушивалась: быть может дочь еще не спит; даже без сомнения, не спит еще: возможно ли скоро уснуть, получив такое предложение? Но нет, дочь дышала медленно и тихо; ни малейшего шороха не было; дочь спала. («А она не спала, как утром сказала мне, — поясняла М-me Вердье: — она легла, но не могла уснуть, и прекрасно слышала, как я подхо­дила к двери, переминалась, отошла, как села на диван подле ее двери, только не хотелось ей говорить со мною, а хотелось думать. Она всю ночь думала, сказала она мне потом»). М-mе Вердье подивилась, как могла дочь заснуть, отошла от двери, присела на диван, посидела, размышляя, как понять это дело, и все не понимая ничего; вспомнила наконец, что надобно сообщить отцу о неожиданном, изумительном счастье дочери, пошла в комнату мужа, разбудила его; потерял и он голову от удивления и радости; вспомнила она и обо мне, что обещала немедленно послать телеграмму; написала телеграмму, муж по­нес на станцию.

Так и не могла М-me Вердье заснуть часов до 8; уснула крепко, гораздо позднее того, чем привыкла вставать; последняя мысль ее была, что обед не поспеет к 4 часам. Во сне она видела, что печет пастет вроде страсбургского, величиною во весь


807


паркет, на котором танцовали в парке, и дивилась, как легко повертывает она такую громаду, будто маленький бисквит и откуда взялась такая большая печь, что влезет в нее такая громада. На этом, действительно удивительном, обстоятельстве разбудила ее дочь, сказала, что надобно одеться: через полчаса приедет М-me де Форкалькье.

До того ли уж тут было, чтобы расспрашивать дочь? — «Давно я считаю себя старухой и смолоду не была щеголиха, — писала М-me Вердье: — но не хотелось же встречать уродом такую знатную даму». Дочь помогала ей наряжаться. Сколько было хлопот; особенно с браслетом была беда: не застегивается! — потолстела рука с тех пор как был он надет в последний раз; до крови исцарапала себе руку М-me Вердье; но так и не успела застегнуть браслет, как следует, когда подъехала карета; броси­лась М-me Вердье встречать будущую родственницу, а сама ду­мает: «Ох, не свалился бы браслет! Стыд тогда будет: рука под ним исцарапана».

Она так устала, писавши так много, что уж не могла про­должать рассказа с такой же подробностью, обещала рассказать все обстоятельно в следующем письме завтра, а теперь лишь прибавляла, что была совершенно очарована любезностью М-me де Форкалькье, и что М-me де Форкалькье, вошедши, обняла Элеонору со словами: «Вы спасительница моего сына», и что М-mе де Форкалькье просидела часа полтора, простилась, ушла, села в карету и когда слуга захлопнул дверцу, она вдруг рассмеялась, отворила дверцу, вошла опять в зал, все смеясь, попросила сесть М-mе Вердье и Элеонору, села сама и сказала: «Совсем забыла! так было и уехала, не передав предложения моего сына. М-me Вердье, — продолжала она торжественно: прошу руки вашей дочери для моего сына. Вы согласны, М-me Вердье?» М-mе Вердье, снова повергнутая в смущение мыслей формальным заявлением удивительного предложения, нашлась только сказать: «Ох, ничего не понимаю!» — «Понимать вовсе и нет надобности, — сказала М-me де Форкалькье: — Я вижу, вы согласны и довольно этого. Теперь прощайте до завтра, М-me Вердье; вам надобно уснуть, как видно по вашему лицу; а мне так нездоровилось, что я через силу сошла с ле­стницы, плохо помню, как посадил меня Ремон в карету, как перенесли меня из кареты в купе нашего вагона. Со мною было от слабости что-то похожее на обморок. Приехав сюда я оживи-лась; но, вероятно, мне придется, по приезде домой, лечь в по­стель. Слишком много горя было у меня в эти полторы недели; измучило оно меня. М-mе Вердье и вы, Элеонора: Ремон приедет за вами завтра утром, вы проведете день у нас и не осудите меня, если я прийму вас, лежа в постели».

Но теперь, она казалась здоровой. Так подействовала на нее радость видеть Элеонору. Только что значат ее слова «вы спа-


808


сительница моего сына»? Неужели же сын сказал ей, что за­стрелится, если получит отказ? и неужели мог опасаться отказа он, блестящий молодой человек такой знатной фамилии, един­ственный сын, наследник 600 000 франков годового дохода? Непостижимое дело, непостижимое!» Этим восклицанием кончала добрая М-mе Вердье свое письмо.

В тот же день, появились в арльских и марсельских газетах известия о том, что помолвлены Ремон де Форкалькье и Элео­нора Дюбеллé. (Само собою разумеется, что с того времени, как М-me Дюбеллé стала бывать в обществе, я читал арльские и марсельские газеты).

Во вторник приехал отец Ремона де Форкалькье, в среду был дан бал помолвки. Здоровье М-me де Форкалькье поправилось настолько, что она могла оставаться в приемных комнатах до 11 часов вечера. — После того день за день давали балы в честь жениха и невесты марсельские аристократы и миллионеры. Начиная с пятницы, М-me де Форкалькье бывала на балах; ее здоровье совершенно восстановилось, как видно было из того, что на бале в субботу она оставалась до самого конца.

Я получал через день длинные письма от доброй М-mе Вердье; разумеется, они были коротенькими, наивными ребяче­скими эскизами, сравнительно с великолепными картинами ба­лов, которыми наполнялись столбцы марсельских газет (читать арльские уже не стоило).

Прошла неделя.

Когда я во вторник через неделю после помолвки М-mе Дю­беллé и Ремона де Форкалькье вошел с докладом к мистеру Бриггсу (я уж с год имел постоянные доклады у него по вторни­кам и пятницам), он сказал:

— Особенно важных дел нет?

Я отвечал, что нет; все дела моего нынешнего доклада так незначительны и просты, что собственно говоря, не нуждаются в его рассмотрении; нужна только его подпись на некоторых бумагах.

— В таком случае, отложим дела и перейдем в ту комнату; вы будете мой гость, мистер Сеттембрини.

Мы перешли в комнату за рабочим кабинетом, конторскую гостиную мистера Бриггса.

— Скажите, что нового в Арле?

Едва ли необходимо замечать, что мистер Бриггс не пере­ставал интересоваться моими арльскими отношениями и по вре­менам спрашивал меня о них. По его вопросу я кратко характе­ризовал положение дел в Арле. Он, выслушав, говорил: «Теперь займемся нашими здешними делами». После того рааговора, ко­торый был у меня с ним в его доме по моем возвращении из Арля, когда он ободрял меня, я ни разу не слышал от него ни слова о том, как он понимает дальнейший ход отношений


809



M-me Дюбелле ко мне. Теперь, как я видел, по приглашению перейти в его конторскую гостиную, будет иначе. — Итак, он, как я говорил, начал разговор своим обыкновенным вопросом «Что нового в Арле?»

— В среду был в марсельском доме Гастона де Форкалькье бал помолвки его сына, Ремона де Форкалькье, с М-me Элеоно- рой Дюбеллé.

— Вот именно об этом я и хотел спросить вас, как понимать этот факт, совершенно различный от того, что я считал несом­ненным. Я узнал о их помолвке случайно, из письма нашего мар­сельского корреспондента, упомянувшего, почему успел он за­ключить вечером в пятницу все те сделки, которые, как он думал, займут у него утро субботы часов до двух: все те люди, которых надобно было ему видеть, собрались на бале у него в честь Ремона де Форкалькье и Элеоноры Дюбеллé, жениха и невесты. Скажите, что это такое?

Я кратко передал мистеру Бриггсу рассказ М-me Вердье о том, как дочь ее стала невестой Ремона де Форкалькье.

Мистер Бриггс глубоко задумался; я выкурил половину пред­ложенной им сигары, он все еще молчал; и если б я не привстал, чтоб подвинуть к себе пепельницу, он, вероятно, оставался бы погружен в свои мысли очень долго. При моем движении он встрепенулся.

— Мистер Сеттембрини, потрудитесь дернуть сонетку; вы моложе меня летами; притом вы уж встали.

Вошел его личный слуга, живший при конторе.

— Потрудитесь попросить сюда начальника нашей француз­ской корреспонденции.

Вошел начальник отдела нашей французской корреспонденции.

— Прошу сесть, мистер Гэрдинер. Можете ли вы сказать без справок, была или не была в прошлый понедельник, 5 июля, или в следующие дни переведена в счет конторы из французского банка сумма облигаций Орлеанской дороги, дающая ровно 3000 франков дохода?

— Такой суммы не было переведено; это я могу сказать с уверенностью.

— Мне самому казалось так; но, мистер Гэрдинер, потру­дитесь принести сюда книгу, пересмотрим вместе с вами для полной достоверности.

Мистер Гэрдинер ушел. Мистер Бриггс обратился ко мне.

— Поезжайте в редакцию Times’a; скажите, что я прислал вас к мистеру Дилену; он примет вас; попросите у него ту те­леграмму из Лиона, в которой говорилось о генуэзцах в Неаполе. Он должен помнить ее, мы говорили тогда о ней довольно долго. Наш разговор был вечером в среду 6 июля, а накануне вечером мы тоже виделись, и тогда еще не было ее; потому она была или от 6 июля, или не ранее, как от 5-го.


810



Мы обменивались депешами с Times’oм. Мистер Дилен был тогда главным редактором Times’a. Он знал меня лично.

— Помню эту лионскую депешу, как не помнить, — сказал он на мои слова о телеграмме, надобной мистеру Бриггсу.— Мы тогда думали, что это или фантазия слишком пылких врагов правительства Луи Наполеона, утешающих себя грезами о не­существующих заговорах, или продукт какого-нибудь полицей­ского, слишком усердствующего выдумывать заговоры. Теперь, как вижу, мистер Бриггс находит основание предполагать, что в этом странном известии была хоть маленькая доля правды. Попросите его при возвращении депеши сделать пометку, не будет ли мне надобно послать в Лион одного из наших лучших кор­респондентов, путешествующего теперь по французским Альпам для отдыха, который никогда не бывает надобен ему.

Я привез лионскую депешу Times’a мистеру Бриггсу. Он встретил меня словами: «Привезли, давайте сюда и отпра­вляйтесь опять к мистеру Дилену с просьбою о разрешении мис­теру Джеррольду принять от меня поручение, по которому по­надобится ему прожить несколько дней в Марсели. Он теперь охотится где-то во французских Альпах или восточных Пиренеях, так ли или иначе, неподалеку от Марсели.— Дело в том, мистер Сеттембрини, что мы с мистером Гэрдинером пересмотрели наши книги, начиная с 5 июля, дня возвращения миссис Дюбеллé из парка; я навел справки в английском банке, во французском банке, и теперь могу сказать достоверно: миссис Дюбеллé до сих пор не возвратила нашей фирме данного ей капитала. Это важ­ный факт. Исследовать дело становится необходимым. Я надеюсь, мистер Дилен согласится на мою просьбу. В согласии мистера Джеррольда я уверен, потому что это поручение очень по­нравится ему».

Я снова поехал к мистеру Дилену. Он сказал, что известит мистера Джеррольда о поручении мистера Бриггса, что именно мистера Джеррольда он хотел послать в Лион и что теперь пре­доставляет самим мистеру Джеррольду и мистеру Бриггсу судить, нужна ль эта поездка.

Я возвратился к мистеру Бриггсу. Он сказал:

— Мне надобно прочесть письма миссис Вердье, начиная с того, в котором находится первое сообщение вам о плане поездки арльского общества в парк виллы Au grand Bois. Отберите также те из прежних за нынешний год, которые не совершенно пусты. Источник сведений, без сомнения, очень плохой. Но другого пока нет, то надобно воспользоваться хоть им. Вы отвезете эти письма ко мне на дом. И приедете ко мне в 10 часов. Я до того времени, вероятно, успею прочесть их. Тогда, скажу вам мое мнение. Теперь, замечу только, что до возвращения Ремона де Форкаль­кье из загадочной поездки дело отношений М-me Дюбеллé к вам шло совершенно так, как предвидел я, и предвидел бы на моем


811


месте каждый понимающий жизнь сердца. Да, мистер Сет-тембрини, в самой поездке вашей в Арль через полгода по смерти Жоржа Дюбеллé, ход дела был тот самый, какому следовало быть, только более медленный, чем я рассчитывал, потому что М-mе Дюбеллé имеет чрезвычайную силу воли. Но природы нельзя одолеть никакой силой воли; можно только задерживать победу природы, неотвратимую ничем, кроме смерти. Потому-то вдовы в Индии и сжигали себя, чтоб не изменить памяти мужа. Все шло, как должно было итти по закону природы. Когда она на­падала на вас, это было желанием ее доказать себе, что она не имеет любви к вам, она перестала нападать на вас, потому что уже не имела силы говорить о вас дурно; и когда она стала гово­рить о вас с доброжелательным равнодушием, это было последним переходом к заявлению желания видеть вас; мать не умела взяться за это дело; следовало вызвать вас, не спрашивая ее согласия, угадать ее желание и исполнить, не принуждая ее вы­сказывать его; неловкость матери возбудила ее сопротивление; но через два, три месяца, она сама навела бы мать на мысль вызвать вас, не спрашиваясь ее, с обещанием хорошего приема вам. Все шло, все шло, как должно было итти, — до появления Ремона де Форкалькье в Арле по возвращении из его, как на­звал я, загадочной поездки. Она загадочна. Объяснение, которое дали ей, без сомнения, бонапартисты и которому поверила Мар­сель, противоречит бесспорному факту: Тьер человек твердой воли и, по сознанию великой силы своего ума считающий свои понятия непогрешимыми, свои решения единственными разум­ными. Марсель могла забывать это, комитет оппозиции департа­мента Устий Роны не мог забыть: он находился в постоянных сношениях с Тьером. А Тьер постоянно заявлял, что не может принять никакой кандидатуры, потому что его появление в палате депутатов было бы преждевременным: для него еще нет должной деятельности там. Оппозиционный комитет Устий Роны не мог сделать такой глупости, как отправление уполномоченного с пред­ложением кандидатуры Тьеру.— И кто это, человек, которому по­ручено было, по объяснению бонапартистов, ехать к Тьеру? — Неопытный юноша, подобный вам, мой милый мистер Сеттем- брини. Захочет ли Тьер говорить с таким уполномоченным? — он выслал бы слугу сказать ему: школьник, вернись сидеть на школьной скамье. Нелепость, наглая нелепость бонапартистское объяснение поездки Ремона де Форкалькье. Не к Тьеру он ездил, и не по поручению комитета оппозиции. Он ездил по своему личному делу, это ясно; и по какому именно, довольно ясно; но с каким намерением и куда — вот вопросы, которых, разумеется, не разрешат письма М-me Вердье. Лионская депеша имеет, кажется, отношение к этой загадочной поездке; но она с умыслом или без умысла, говорит вздор, невозможный вздор. Подождем, что скажет нам мистер Джеррольд; и в ожидании его


812



известий, вы хорошо сделаете, если займетесь размышлениями о факте, показавшем мне надобность разъяснить дело поездкой мистера Джеррольда в Марсель. Вы не забыли этого факта? Повторю указание вам на него, предложив вам, в виде преди­словия ряд вопросов. Благородная ли женщина М-me Дюбеллé? Осталась ли она бедна по смерти мужа? Пенсия, назначенная ей нашей фирмой, не была ли дана ей, как бедной женщине? Бедный человек, получающий пособие, как бедный человек, не почтет ли своей обязанностью отказаться от пособия, разбогатев? Наша пенсия М-me Дюбеллé обращена в капитал, отданный в собственность ей; но изменяется ль от этого сущность дела, из­меняется ль обязанность отказаться от пособия, в котором пе­рестаешь нуждаться?

Почему ж миссис Дюбеллé не уведомила, что возвращает или хотя после свадьбы возвратит нашей фирме капитал, которого не имеет права удерживать за собой, если действительно всту­пает в богатое семейство? И как могли бы мистер Гастон де Фор­калькье и миссис Форкалькье допустить, чтобы женщина, всту­пающая в их семейство, оставалась пользующейся капиталом, ко­торый дан в пособие бедной женщине? — По-моему, это объяс­няется так: ни она, М-me Дюбеллé, ни отец и мать ее жениха не полагают, что она будет его женою. Она его невеста только по имени. Кто ж его истинная невеста? Очевидно: Леония Бильо. Для чего ж все это делается так? Я выскажу вам мое предпо­ложение, когда мы увидимся вечером в моем доме. Здесь у меня достаточно и своего дела, не имею времени больше заниматься вашим. Прочту письма М-me Вердье. При всей пустоте их, ве­роятно найдется же в них что-нибудь пригодное для разъяснения истинного положения дела. Соображу, и скажу вам, почему было надобно назвать невестой Ремона де Форкалькье, вместо истинной невесты, Леонии Бильо, благородную женщину, имевшую твер­дость духа принять название невесты.

Он ушел в свой кабинет. Я сидел в его гостиной, теряясь в мыслях.

— Можно видеть мистера Бриггса? — сказал знакомый голос.

Я опомнился, встал и пошел доложить мистеру Бриггсу, что его желает видеть представитель ливерпульской фирмы, ведущей свои обороты главным образом на авансы нашей фирмы.

Возвратившись к рабочему столу в своей комнате конторы, я убедился, что не сошел с ума: я работал, как следует.

После конторских часов, я поехал не в мой клуб обедать, а прямо домой, пересмотрел еще раз письма М-me Вердье, отобрал, какие были нужны мистеру Бриггсу, отвез их к нему, разумеется, еще не возвратившемуся домой (время было раньше его обеда), положил письма на его рабочий стол и пошел в Гейд Парк, бродил по безлюдным углам его до времени итти к мистеру Бриггсу.


813



Ему доложили, что я жду его в кабинете. Он вышел и сказал:

— Излагать мои предположения теперь уж нет надобности: мы имеем факты. Читайте эти депеши. Мистер Дилен разрешил мне передать ключ шифра, присланный им вместе с ними.

Он подал мне две депеши и ключ шифра, и оставил меня одного.

Шифр был один из тех, которые никаким искусством не могут быть дешифрованы без ключа, а имеющим ключ читаются почти так же легко, как обыкновенное письмо.

Понятно, что я могу повторить только содержание, а не обо­роты речи этих депеш; впрочем, многие места их помнятся мне буквально или почти буквально, так что я довольно близко вос­произвожу и слог их.

«Пертюи. Вторник, 13 июля, 1 час 5 минут пополудни. Ми­стеру Дилену. Причина промедления моего та, что я был на охоте в 9 километрах от Пертюи. На доставление мне вашей депеши было употреблено ни больше ни меньше, как 53 минуты времени; — при расстоянии только в 9 километров! Это ужасно. Одним этим уж достаточно характеризуются здешние порядки. Вы прав: Неаполь присланной вам лионской депеши — это Мар­сель. Потому ехать в Лион нет надобности. — Пошлю первую мою депешу из Марсели не позже 8 часов. Джеррольд».

«Марсель. 7 часов 10 минут пополудни Мистеру Дилену. — Этот Ремон де Форкалькье славный малый. — Натурально, я поехал со станции прямо к ним, к Форкалькье. Это было в 5 часов 17 минут. Никого из них нет дома; все на обеде в честь жениха и невесты, — отец, мать, жених и невеста и мать и отец невесты (мать и отец невесты живут у них, вместе с дочерью). Я велел, чтобы приготовили мне комнату и послал за Ремоном де Форкалькье. Вместо своей карточки, я дал записку: «Незна­комый английский друг ждет. Не говорите никому причины ва­шего отъезда домой;» — думаю: пусть вообразит, лучше пото­ропится. Действительно: вообразил и примчался на крыльях ветра, извинив свое бегство от супа безотлагательной надобностью свидания с политическими друзьями. Вот был сюрприз, когда я, дав ему обнять себя, сказал, что моя фамилия Джеррольд, а не Сеттембрини. Но только благодаря разочарованию, от кото­рого опустились у него руки, я остался жив. Большая физическая сила у него, больше моей. — Рассказывайте, — говорю ему, изба­вившись от его объятий. — Не к чести своей проницательности я должен сказать, что многое было так, как я предполагал по присланным вами сведениям (впрочем, согласен: из рук вон плохим).

«Ремон и М-llе Бильо действительно очень редко виделись в обществе». Да и не могло быть иначе при отношениях между их отцами. — «Вероятно мы и до сих пор не обменялись бы десятью словами, кроме неизбежных учтивостей при встречах, очень


814


редких, если б не сблизил нас случай, сам по себе маловажный»,— говорит Ремон.

Отец Леонии (буду для краткости называть ее просто так) был назначен в Марсель префектом, чтоб исполнять как должно, распоряжения Эспинаса (прежний префект был не совсем зверь). Можете судить, с какими ожиданиями приняли в Марсели дочь такого отца; думали, мерзавка, которая уж не раз заманивала в свою спальню стариков для пособия карьере милого папаши, а по ночам отдыхает от этой дневной службы, утешаясь пооче­редно, иногда и не поочередно, а вместе, приятными качествами двух или трех молодых любовников, а главное, занимается шпи­онством; словом, девица, как следует быть девице бонапарти­стского высшего общества. Через три или четыре дня по приезде нового префекта и его дочери, человек тридцать молодых людей, в числе которых находился Ремон, сидели перед кафе на третьем километре Promenade de Prado (день был вовсе теплый, что в Марсели в январе бывает не очень часто, потому-то все и рады были быть на открытом воздухе). Леония поехала посмотреть на море. Несколько не доезжая кафе, ось коляски сломилась. Леония и провожавший ее слуга пошли пешком, пока кучер вер­хом съездит за другим экипажем. Когда дочь префекта порав­нялась с кафе, все молодые люди встали, ушли в кафе, затворили двери и опустили жалюзи окон. Все, кроме Ремона. Он подошел к дочери префекта, почтительно поклонился и попросил сделать ему честь, позволить вести ее под руку. Конечно, я считал ее дрянью, говорит он, но все-таки: девушка, обидели ее, жаль было бедняжку. — Что было дальше, можно отложить до завтра. Мне страшно хочется спать после двух бессонных ночей (и за какие провинности детства наказан я с самой ранней молодости этой проклятой моей страстью к охоте! На беду, не могу спать в ва­гоне: так и тянет разговаривать с пассажирами. Привычка — вторая природа). Вам и без рассказа понятно, что было дальше: они виделись за городом, условились оставаться незнакомыми в обществе. На третье свидание Ремона с Леонией поехала с сыном мать; полюбила Леонию, через несколько дней назначила местом тайных свиданий сына с Леонией свой аппартамент; еще через несколько дней отец и мать Ремона велели Леонии сказать отцу о ее отношениях к Ремону и о том, что они желают его брака с нею. Отец Леонии был в экстазе восторга. Еще бы нет! Кроме 600 000 франков годового дохода, Гастон де Форкалькье имеет 5 000 000 франков в облигациях французской ренты; сле­довательно без просьбы даст полмиллиона франков милому ро­дителю невесты своего сына за родительское согласие. Это было сказано через камердинера Гастона де Форкалькье. — Но какое ж было время! Свирепствовал Эспинанс. Каждую минуту могло притти из Парижа приказание арестовать Ремона и — хорошо еще, если только отвести в тюрьму, а не отправить в Ламессу. Отец


815



Ремона сказал, что не честно было бы сыну связывать в такое время с своей судьбой судьбу девушки, что надобно подождать, пока народное негодование заставит правящую Францией шайку авантюристов возвратиться к более мягкой политике и обратить Эспинаса в прежнее ничтожество. Ремон понял, что это' правда и свадьба была отсрочена до отставки Эспинаса. — Реши­тельно ложусь спать. Не ждите новой депеши раньше 10 ча­сов утра, если не будет землетрясения этой ночью в Марсели. Джеррольд».

Я сидел, задумавшись. Вошел мистер Бриггс.

— Прочли?

— Прочел.

— Разумеется, нельзя было угадать, где и как они позна­комились. Такие случайности не угадываются. Но возможно ль было сомневаться, что они любят друг друга? Пойдете закусить с нами? Мы люди патриархальные; то есть, не столько миссис Бриггс и я, сколько младшие дети: непременно хотят поздно вечером, за час перед тем, как лягут, иметь то, что в старину называлось ужином. Как не хотеть? Людям от 7 до 19 лет; растут. И нарушают современные нравы, потому что просыпаются от голода, не выспавшись, если не поедят незадолго перед тем, как лягут. Кстати и мы, миссис Бриггс и я, садимся ужинать с ними. Правда, едим мало; но как-то весело, что делаем удоволь­ствие детям, сидя за их едой. Не постыдитесь оскорбить совре­менные нравы, поужинать с нами?

При его словах о еде, я почувствовал волчий аппетит. Ока­залось, что я не обедал.

— Постыжусь, но оскорблю. Оказывается, что я забыл по­обедать.

— Да? Впрочем и то сказать: что ж бы за человек были вы, если б не забыли пообедать. И когда так, то у меня есть для вас совет. — Мистер Дилен разрешил мистеру Джеррольду посылать депеши помимо него, прямо в нашу контору. Я попросил мистера Джеррольда адресовать прямо на ваше имя, чтобы вы могли немедленно распечатывать. Я полагаю, вы пожелаете по­селиться на эти дни в конторе? То я посоветую вам вот что: работайте без отдыха. Кстати будьте бессменным дежурным; товарищи, которых заместите вы в эти дни, будут благодарны вам. Непрерывный труд — единственное средство в вашем по­ложении не сойти с ума. — У нас остается несколько минут до призыва к оскорблению цивилизации. Потолкуем. — Я прочел письма М-me Вердье. Действительно, источник очень плохой. Но случайно попадаются у нее такие сообщения, которые, по­мимо ее собственного понимания показывают дело в истинном его виде. Обращу ваше внимание на восклицание, с которым миссис Форкалькье обнимает миссис Дюбеллé: «Спасительница моего сына!» Даже М-me Вердье, и та видит, что эти слова


816



как-то не клеятся с ее твердой верой в свадьбу ее дочери. Небо­гатая женщина, выходящая за богача и притом не мота, не пья­ницу, человека, пользующегося общим уважением к его уму и характеру, каким же образом и за что может быть названа спа­сительницей его? — Одно из двух: или она выходит за него по любви; в таком случае не от чего спасать его: пороков, от которых спасла его любовь к ней, у него не было; М-mе Вердье объясняет слова матери Ремона предположением, что он хотел застрелиться в случае отказа; но если небогатая женщина вы­ходит за богатого человека по любви, то он всегда знает вперед, что женщина, любящая его, ждет только предложения от него, чтобы дать свое согласие; или бедная женщина выходит за бо­гатого человека не по любви, а по расчету; в таком случае он дает ей счастье, какого жаждет она, — богатство и почет, и остается под сильным сомнением, не будет ли она грабить его, и ограбив, не выгонит ли из дому, то есть, вопрос лишь о том, не губительница ль его она. Ясно, что если М-me Дюбеллé «спаси­тельница» Ремона Форкалькье, то она не выходит за него и ясно, что он задумывал какое-то очень опасное дело, надобность в ко­тором устранена согласием М-mе Дюбеллé называться его неве­стой. Его мать сказала тогда, что «измучилась в эти полторы не­дели»; а отъезд ее сына был за полторы недели до записки сына, уведомившей ее о согласии М-mе Дюбелле; мать мучилась опасе­ниями сына со времени его отъезда; ясно, он поехал устроить ка­кое-то опасное для него дело, — какое? — ясно: похищение Лео- нии; отец ее взял назад свое согласие на брак. — Вот с этою-то поездкою Ремона имеет, вероятно, связь Лионская депеша о генуэзцах в Неаполе, то есть итальянцах в Марсели; депеша гово­рит, что подготовлялось восстание; никаких заговоров тогда не было; задумано было женихом нападение на дом невесты, воору­женное похищение ее. — Однако, что-то долго не зовут нас ужи­нать; должно быть, ждут, не желая прервать наш разговор. А мне с вами теперь, по правде сказать, и говорить уж не о чем было, кроме того, что мистер Джеррольд будет адресовать де­пеши в нашу контору, прямо на ваше имя. — Он взглянул на часы. — Так и есть, ждут нас. Пойдем.

На другой день, то есть в среду, я чуть не с рассвета пересе­лился в свою комнату в нашей конторе.

В этот день я получил от мистера Джеррольда две депеши:

«Среда, 14 июля, 10 часов утра. По распоряжению мистера Дилена и мистера Бриггса, буду посылать мои депеши прямо вам, мистер Сеттембрини. Я встал в 8 часов и буду писать до 10, в 10 пошлю, сколько напишу.

Бильо был назначен префектом департамента Устий Роны 19 января, приехал в Марсель 20-го. Случай на Promenade de Prado, о котором рассказывал я вчера, был в первую субботу по приезде нового префекта и его дочери; следовательно 23 января,


817



на четвертый день по приезде. — Ремон и Леония виделись сна­чала за городом; потом, в комнате матери Ремона. — Я говорил, что свадьба была решена в половине февраля (в субботу, 15 фев­раля) и отсрочена до отставки Эспинаса и замены свирепой тира­нии политикой, более благоразумной, менее щедрой на аресты и ссылки. Эспинас получил отставку 11 июня. Делангль, назначен­ный быть исполнителем новых надобностей бонапартизма, объя­вил, что будет действовать в духе законности и кротости. Отец Ремона сказал, что должно подождать, пока станет ясно, что обе­щание сделано с серьезным убеждением в бессилии правительства продолжать прежнюю политику свирепости. Прошло дней десять; стало видно, что правительство действительно отказалось от тер­роризма. Отец Ремона 23 июня в 11 часов утра написал отцу Лео- нии записку, в которой формально просил руки его дочери для своего сына. В 2 часа отцу Ремона доложили, что приехал префект просит свидания. «Принять», — сказал отец Ремона. Префект во­шел в кабинет; лицо было печальное. Что такое? — «Я спросил Де- лангля, могу ли выдать дочь за сына вождя оппозиции; объяс­нил, что этот брак, по моему мнению, соответствует политике при­мирения, которую приняло правительство. Делангль отвечал: совершенно разделяю ваше мнение и лично одобряю брак; но по­дождите полчаса; я спрошу, одобряется ли ваше и мое мнение. — Префект тяжело вздохнул и со слезами на глазах продолжал: меньше, чем через полчаса я получил депешу: Делангль писал: «Мне сказано: в день объявления дочери префекта департамента Устий Роны невестой Ремона де Форкалькье вы подпишете отстав­ку Бильо от должности. Заготовьте эту бумагу. — Я сказал, что прошу дозволения объяснить, почему я считал этот брак соответ­ствующим политике, исполнителем которой выбран я. Мне было сказано: от вас требуют не советов, а внимательности к приказа­ниям, какие даются вам. Делангль». Префект снова вздохнул, и продолжал: я отвечал Деланглю, что благодарю его за ходатай­ство и прошу о возобновлении ходатайства в благоприятную ми­нуту. Он отвечал: «Вы сделали большую неосторожность, послав мне просьбу о возобновлении ходатайства; ждите неприятности, которую постараюсь по возможности смягчить». И вот сейчас, я получил от него новую депешу: «Меня призвали и сказали: Бильо просит вас о возобновлении ходатайства. — Да. — Что вы отве­чали ему? — То, что он сделал большую неосторожность, и дол­жен ждать неприятности, которую я постараюсь по возможности смягчить. Уведомьте его, что она смягчается по вашей просьбе. Прочтите этот декрет и передайте ему содержание». Префект про­стонал и проговорил прерывающимся голосом: в депеше следовало за этим содержание декрета. Затем следовало: «передайте ему, что исполнение декрета отсрочено по вашей просьбе. Исполняя приказание, передаю вам то, что обязан передать. Делангль». Вы видите, брак в настоящее время невозможен, — продолжал Бильо


818



и, заливаясь слезами, просил отца Ремона ждать более благопри­ятного времени. — «Мы не скоро дождались бы его, и не имеем на­добности ждать, — отвечал отец Ремона. — Не стесняйтесь сообра­жением об отставке. Сколько в год надеетесь вы получать от ва­шей должности?» — Мой предместник получал, считая все доходы, от 60 до 80 тысяч; я надеюсь получить больше. — «Но не больше 100 000? — сказал отец Ремона: — я немедленно посылаю моему парижскому банкиру ордер составить формальный документ, по которому обязываюсь в самый час свершения брака передать в вашу собственность сумму пятипроцентной ренты, дающую 100 000 франков дохода, прислать этот документ вам, внести эту сумму во французский банк, заготовить на ваше имя ордер француз­скому банку о передаче ее вам по предъявлению вами удостове­рения о совершении брака. Доволен вы?» — Благодарю за ваше великодушие; но не могу согласиться. — «Вам мало? Вы преуве­личили доход вашего предместника; а вы получали бы меньше его; теперь произвол принужден быть осторожнее, грабеж казны и взяточничество уж невозможны в прежнем размере. Вместо 40, много 45 тысяч, я даю вам 100 — и вам все мало. Но мало, то мало; скажите вашу цифру; вы знаете мои средства; будьте благо­разумен, сообразуйтесь с размером их; помните, что я хоть и богат, но все-таки не герцог Девонширский, не Эстергази, не Лихтен­штейн». — Мне, мало было бы 100 000 франков дохода? О, нет! Не думайте обо мне так дурно. Я благодарен вам за вашу велико­душную щедрость. Но я не могу принять никакой суммы. — Он ры­дал. — «Почему же не можете?» — спросил отец Ремона. «В декрете, исполнение которого отсрочено, находится кроме отставки мне, приказание арестовать меня и предать суду по обвинениям, кото­рые перечисляются. Вы знаете, я жертва бесчисленных клевет». — «И улики в руках правительства? Например по обвинению вас в отравлении дяди, наследником которого вы были? Не понимаю, как вы человек неглупый, решились на такое дело из-за каких- нибудь 20 000 франков». — «Я был беден. Вы помните, это было еще до 2 декабря». — «Ваша правда. Но имеете время уехать из Франции. Через час вы будете в открытом море, и будет поздно ловить вас. Леония останется, и вечером ныне марсельское обще­ство будет пировать у меня на ее свадьбе». — «О, если б я мог бежать! Я сам предложил бы вам это! Но за мной учрежден над­зор. У всех входов вашего дома стоят переодетые стражи. Они провожали меня из префектуры и будут провожать обратно в нее». — «О, если так, то действительно вы не можете согласиться. Но мы обойдемся и без вашего согласия. Вы все-таки получите обещанное мной вознаграждение». — Префект взвизгнул, схва­тился за голову, побежал из комнаты, выбежал на подъезд и по­мчался в свою квартиру, взбежал на подъезд, побежал в ту ком­нату, где обыкновенно сидела за работой или чтением дочь—«Лео­ния, Леония, иди со мной, скорей, скорей», — он схватил дочь за


819



руку и потащил с собой так быстро, что она едва успевала бежать за ним. Он подбежал с ней к двери ее комнаты, сильно втолкнул ее, так что она упала на ковер; опомнившись от неожиданности, она увидела дверь затворенной. Она хотела отворить; дверь была заперта. Несколько часов оставалась Леония в недоумении, за­чем запер ее отец. Вечером щелкнул замок: вошел полицейский с большим подносом, на котором стояло кушанье; поставив поднос на стол, полицейский подошел к Леонии и став между нею и дверью, уронил на ее платье маленький лоскуток бумаги, про­шептал: надобно съесть это, и громко сказал: «Кушайте, М-llе Бильо. Здесь вы безопасна; вам угрожала беда; у вас есть со­перница, она хочет устроить скандал; ее приятели могли бы про­никнуть даже в салоны префектуры, даже в будуар ваш. Но уже приняты меры и через несколько дней опасность будет совер­шенно устранена». Он ушел, снова щелкнул замок. Леония села за стол спиной к двери, прочла записку и проглотила с ложкой супа этот крошечный лоскуток бумаги. На нем были только слова: «Ранее недели вы будете освобождена». Тогда она поняла, что отец принужден был отказать Ремону в ее руке и опасался, что она убежит с ним. Действительно, ему не было б оправдания перед правительством; все говорили б, что он помогал бегству дочери, взяв деньги с отца Ремона.

Ремон ехал издали вслед за префектом, мчавшимся домой, чтобы скорее запереть дочь. Увидев, что он взбежал на подъезд своей квартиры, Ремон пошел к одному из политических друзей, жившему неподалеку от префектуры. Они послали старика слугу узнать, что происходит в квартире .префекта. Старику были даны деньги, потому затруднение было разве в выборе между готовыми продать себя на какое угодно дело слугами и служанками префек­та и Леонии. Через полчаса Ремон и его друг знали все. Они пригласили еще одного из своих политических друзей. План ос­вобождения Леонии был составлен в четверть часа. Они были люди умные, решили, что нападение на префектуру должно от­ложить до пятой или шестой ночи, когда опасения префекта осла­беют. Они знали, что итальянцы лучше французов умеют хра­нить тайну. Ремон сел на свою верховую лошадь и поехал по ули­цам на запад за город, будто делая обыкновенную прогулку. В домике сторожа одного из виноградников на западной стороне от Марсели он подождал, пока привезли ему форму военного инже­нера (по приморью производились работы, которыми заведывали военные инженеры) и привели другую лошадь, принадлежащую одному из двух помогавших ему друзей; он, одевшись инженером, поехал на ней спокойным аллюром кругом Марсели с северной стороны, обогнул восточную до шоссе, направлявшегося на восток и поскакал по шоссейным дорогам, по сельским не шоссированным дорогам, по тропинкам нив на северо-восток к Ницце; два раза он переменял лошадь, два раза переменял платье и ночью подъ-


820



езжал к границе с несколькими контрабандистами, одетый сам контрабандистом. Его спутники стали пробираться к Вару, бывшему тогда границей. Он поехал позади. Они ехали тропинками, на которых обыкновенно поджидали их тамо­женные стражи. Стражи увидели, поскакали за ними; они обратились в бегство. Ремон промчался мимо них и гнав­шихся за ними стражей к реке, лошадь была хорошая, силь­ная, он бросился с нею в реку, не разбирая глубоко ли тут. Вдогонку за ним были посланы несколько пуль, но в темноте и при торопливости не очень искусных стрелков они пролетели мимо. До Ниццы Ремон ехал уже легкой рысью, давая отдохнуть ло­шади. Он подождал на станции поезда, шедшего в Геную и на рассвете был уж там. Через два дня, пятьдесят смелых волонте­ров, опытных солдат тайной армии марзинистов поплыли морем, поехали железной дорогой в Марсель, разделившись на партии по три, четыре человека. В субботу ночью Ремон, переодетый путе­шествующим приказчиком, приехал в приготовленный для его итальянцев приют. Друзья, помогавшие его отъезду, сказали, что прежние усиленные охраны префектуры отменены с прошлой ночи. Но в эту ночь было уже поздно делать нападение. Притом Ремон хотел предупредить Леонию, чтоб она не испугалась шума (выст­релов бы не было, итальянцы сказали, что надобно действовать исключительно холодным оружием; они будут работать кинжа­лами и не дозволят Ремону и его друзьям иметь при себе ничего, кроме шпаг; за неуменьем владеть кинжалами, годятся шпаги, хоть шпага — слабая игрушка перед кинжалом). Вечером в воскре­сенье, была передана Леонии записка: «не пугайтесь шума этой ночью». Она отвечала запиской: «Не хочу, чтобы свобода и счастье мне были куплены ценой крови». Ремон сказал своим итальянцам, что дело отсрочивается на неопределенное время, и утром они пошли один по одному наниматься в работники на при­стани. Вы видите, что действительно к этому делу и относится известие лионской депеши и что действительно, в нем все оши­бочно. Происхождение его: один из друзей Ремона — шутник; он хотел подурачиться; а серьезная цель была та, чтобы предотвра- тить всякое препятствие возобновлению дела, если понадобится возобновить; в этом смысле и были переделаны факты: говорилось о восстании, о нападении на арсенал, для доставления оружия на­роду и говорилось, что заговорщики увидели невозможность ус­пеха и отправили итальянцев назад в ночь, следовавшую за ночью их приезда. Таким образом, если правительство узнало о приезде итальянцев, то оно должно было видеть, что опасность миновала, а префект понимал бы, что опасность угрожала не его квартире, а арсеналу. Если ж правительство и префект ничего не знали, то предположили бы, что известие лионской депеши — пустая выдумка революционеров; предположили так и вы и не захотели напечатать вздор. Важно заметить одно обстоятельство: депеша говорила, что


821


итальянцы уехали домой в ту же ночь, — то есть в ночь воскре­сенья на понедельник. Нет, они оставались в Марсели и работали на пристанях; разумеется, впрочем, не до чрезмерности усердно; больше занимались тем, что грелись на солнце и курили свои си­гары, называющиеся у них кавурами, по имени изобретателя, едва ли не еще более омерзительные, чем французские. — В понедель­ник, перед временем обеда, Ремон вышел из своего приюта, оде­тый в свое платье, сел на свою лошадь и приехал домой. На воп­рос, каким же образом думает устроить свое освобождение Леония, он получил вечером ответ, что план у нее готов, но что она будет думать о нем до следующего вечера. Во вторник вечером она написала Ремону: «Вы без сомнения знаете в лицо М-me Дю- беллé, живущую в Арле и, вероятно, вы знаете о ней все то, что слышала я; попросите ее быть вашей невестой. Я уверена, что у нее достанет силы воли хорошо исполнить эту очень трудную обя­занность; а в том нет сомнения, что она согласится принять на себя спасение вашей жизни и моей. — М-mе Дюбеллé; если вы не дадите мне освобождения, Ремон не послушается меня в другой раз; они нападут на префектуру; я не переживу Ремона, Леония Бильо».

Прежние записки Леонии не имели подписи, эту она подпи­сала, чтобы М-mе Дюбеллé могла сличить ее подпись на записке с подписями ее на записках приятельницам, какие удастся собрать Ремону. Он рассудил, что М-mе Дюбеллé поверит и без сличения почерка и подписей. В среду, как вы знаете, он поехал в Арль и принял на себя обязанность распорядителя прогулки арльского общества в парке виллы.

Мне остается только рассказать о том, что было в аллее парка во время пятой кадрили.

Когда Ремон и М-me Дюбеллé подошли к тому концу аллеи, у которого начинался лес с опушкой почти непроходимого кустар­ника по окраине, Ремон попросил М-mе Дюбеллé сесть на ближай­шую скамью и выслушать историю его отношений к Леонии Бильо. Кончив рассказ, он сказал: вы видите, надобно было от­казаться от нападения на префектуру, по крайней мере, отложить употребление оружия до того времени, когда окажется, что невоз­можно избежать этого средства для освобождения Леонии. Но она уверена, что вы поможете нам обойтись без него. Она просит вас назваться моей невестой; отец ее увидит, что я изменил ей и освободит ее. Возьмите эту записку Леонии ко мне. Вот вам спички, вот складной фонарь, идите в кустарник, там зажжете фонарь и прочтете записку.

— Для чего? — сказала она, — разве и без того не видно, что вы говорите правду. Ваша невеста справедливо думает, что если вы нападете на префектуру, то погибнете. Положим, вы овладеете префектурой; но войска между тем займут пристань. Я обязана исполнить просьбу Леонии Бильо. Когда возвратимся домой, я


822


скажу матери, что вы сделали мне предложение, и что я приняла его. А ваша мать сумеет исполнить свою роль?

— Ее роль будет легка.

— Правда. Она в самом деле полюбит меня.

— Вам необходимо будет принимать богатые подарки.

— Само собой разумеется. Буду даже сама напрашиваться на них.

— Мне кажется вы стали очень грустна.

— Да; но когда выйдем к обществу, я сумею держать себя по- прежнему, скорее веселой, чем грустной.

— Отчего вы стали так грустна?

— Говорить об этом теперь было бы не время. Поговорим после. Успеем наговориться обо всем. Нам надобно будет много часов оставаться наедине. Невозможно иначе: вы страстно влюб­лен в меня, а я не девочка, чтобы бояться быть наедине с жени­хом, или чтобы дозволить матери стеречь меня. Предупреждаю вас, эти долгие часы будут очень скучны вам.

— Почему же? Разве не можем мы найти интересных предме­тов для разговора, когда перескажем друг другу все о себе; будем говорить о литературе, театре, искусстве; я не невежда, вы, как я слышал, читали и думали очень много.

— Увидите, будет ли у вас время говорить о литературе. Предупреждаю вас, я страшно надоем вам, и хлопот со мною, когда мы будем оставаться наедине, вы будете иметь столько, что после целый год будете бегать от меня.

— Меня начинает очень интересовать, чем же именно вы бу­дете надоедать мне?

— Увидите. Насмотритесь и наслушаетесь досыта. Но не пора ли нам вернуться к обществу. Кажется танцуют последнюю фигуру.

— Кажется, нет еще, только предпоследнюю.

— Все равно. Если еще нет, то пойдем потише и можем пройти обратно, сколько понадобится.

Она встала. Должен был встать и он. Она взяла его под руку.

— Я предпочитаю ходить, потому что молчать удобнее, когда ходишь вдвоем, нежели, когда вдвоем сидишь.

Я говорил вчера, мистер Сеттембрини, что пошлю депешу не ранее 10 часов; теперь еще только 9, а рассказывать мне больше нечего, как вы сам, вероятно, согласитесь. Подожду до 10 часов, не услышу ли еще чего, хоть знаю наперед, что ничего не услышу. Во-первых, все они проспят до 12, если не дольше (возвратив­шись с бала в 4 часа); во-вторых, если бы проснулись,.то нечего было бы мне больше слушать от них. Все уже рассказано мне Ремоном и передано мною вам — во вчерашних депешах через посредство мистера Дилена, в нынешней непосредственно. Поду­маю, впрочем, не найдется ли чего-нибудь интересного еще не переданного.


823



Ничего не нашлось, потому что ничего нет. Следующая депеша будет послана в 10 часов вечера, Тогда они будут собираться на бал и не до разговоров со мной будет им. Джеррольд».

«Среда, 9 часов 12 минут вечера. Почти ничего нового не имею сообщить Вам, мистер Сеттембрини. Разве полюбопытствуете уз­нать, как шло время у жениха и невесты в долгие часы, которые проводили они наедине.

— Часы, проводимые мной наедине с М-me Дюбеллé тяжелее для меня, чем можете вы предполагать, мистер Джеррольд, говорит Ремон: — истерики с ней не бывает; но только истерики и не достает. Не напрасно она грозила мне скукой, давая согласие быть моей невестой. Действительно, и ску­чно мне с ней и тяжело. Плачет о том, что унизит себя в собст­венном мнении. Я терял терпение, забывал иногда деликатность, называл ее мысли настоящим их именем, смешными. Пользы не было ни от каких резонов, кроме одного: «Вспомните, наконец, М-me Дюбеллé, что через три часа вам надобно будет ехать на бал. Как вы поедете с заплаканными глазами?» — Это останав­ливало ее. «К тому времени пройдет краснота». — « Пройдет, если не будете больше плакать». — «Не буду». — Это было начало почти каждого разговора наедине и начало это длилось по часу и больше. — Умоет глаза. Мы сидим и молчим. Она, потому что раздумывает все о том же; я для того, чтоб успокоились ее нервы. Скука. Беру книгу, читаю. Клянусь вам, мистер Джеррольд, что если б остаться мне хоть с год женихом М-mе Дюбелле, я сде­лался б одним из ученейших людей Прованса. Чувствуешь, нако­нец, что неловко же молчать и читать дольше; возобновляешь разговор: М-me Дюбелле, обещаетесь не плакать, если станем го­ворить. — «Не буду плакать, теперь уже нельзя». — Должно отдать ей справедливость, что когда обещалась, то уж сдержит слово. — «Какая же надобность вам плакать, М-me Дюбелле? Кто принуждает вас к тому, чтобы унизить себя в собственном вашем мнении, как выражаетесь вы?» — «Никто». — «Зачем же вы унизитесь?» — «Я решилась; я предвидела, когда принимала название невесты, что решусь. Я знала, что оставаясь со мной наедине, вы будете говорить об вашей любви к Леонии, что ваши слова, проникнутые пламенным чувством, будут согревать мое сердце». — «Раз я действительно был виноват в этом перед вами; но только раз, в первые наши долгие часы наедине. Я увидел, что вы слишком страдаете от моих слов любви и после того уж не дозволял себе и упоминать о Леонии, если вы сама не наведете разговор на нее. Зачем вы начинаете разговоры о ней? — вы сама виновата. И скажите, разве не стараюсь я каждый раз прекратить разговора о ней, начинаемого всегда вами. Но вас не остано­вишь». — «Как же я остановлюсь, когда я завидую ей?» — «Если вам завидно, то позвольте мне, я напишу мистеру Сеттем­брини». — «Нет, не пишите». — «А следовало бы вам написать


824


ему».— «Я напишу». — «Когда же?» — «Когда-нибудь на­пишу». — Словом, невообразимая скука с ней, мистер Джеррольд.

Новость! восхищающая меня новость! Депеша от Алексины Тинне приглашает меня быть участником ее путешествия в Цент­ральную Африку. Откровенно, мистер Сеттембрини: я не нужен вам больше здесь? Отвечайте немедленно; и каков бы то ни был ваш ответ, отправьтесь завтра утром к мистеру Дилену и по­благодарите его от моего имени за эту рекомендацию. Сам не стану писать ему, потому что не удержался бы, стал сообщать ему полу­ченные по дороге сюда и от Ремона и Гастона де Форкалькье све­дения о политических делах; а мне теперь не до того, чтобы тра­тить время на депеши. Я уверенный в вашем согласии уволить меня от поручения, которое в сущности я уже исполнил, займусь приготовлениями к отъезду в Каир, где ждет меня Алексина Тинне. В случае вашего согласия на мой немедленный отъезд, не ждите больше депеш от меня. Повторяю просьбу — передайте лич­но мою признательность мистеру Дилену за рекомендацию меня фрейлейн Тинне; — понимаете — передайте лично. В нетерпении скорее получить ваше согласие, посылаю депешу ранее назначен­ного срока. Джеррольд».

Поручение, принятое на себя мистером Джеррольдом, было действительно уж исполнено им. Я отвечал, что благодарю его и желаю ему вместе с фрейлейн Тинне приобрести бессмертную славу открытием источников Нила. Имя Алексины Тинне полу­забыто теперь. Но в те годы оно было знаменито. Наследовав гро­мадное богатство отца, эта молодая девушка, занимавшая высо­кое положение в знатном голландском обществе, поехала в сопро­вождении матери и тетки и с обществом приглашенных ею уче­ных и художников через Константинополь, Сирию в Египет. Она задумала исследовать Центральную Африку, в то время еще не­ведомую, и приглашала других ученых и художников присоеди­ниться к обществу уж собранному ею.

Рано утром в четверг, я отвез свои вещи на квартиру, потом занимался в конторе до обыкновенного часа приема у мистера Дилена. Дождавшись этого времени, отправился к нему.

Я усердно, довольно верно и потому без красноречия передал мистеру Дилену страстные выражения признательности мистера Джеррольда за рекомендацию его Алексине Тинне. Мистер Дилен слушал с серьезным видом, и дослушав, расхохотался.

Удивительная сообразительность у нашего общего друга, ми­стера Джеррольда. Я знаю, что Алексина Тинне жила эту зиму в Каире, что весной она уехала оттуда и с той поры я ничего не знаю о ней; куда она уехала тогда и где теперь не имею понятия, может быть и действительно опять в Каире. Но кому же придет в голову, что ее сборы в новое путешествие и приглашение ми­стера Джеррольда участвовать в нем — выдумка? Все до такой степени соответствует всеобщим знаниям о характере и планах


825



Алексины Тинне, что всякий, кроме людей, ведущих личную пере­писку с ней, примет рассказ мистера Джеррольда о моей рекомен­дации и так далее за чистейшую правду. Чрезвычайно сообрази­тельный человек. Кто ж его знает, может быть, он и действитель­но уедет, или вероятно уже уехал из Марсели; но будьте уверен, что если уехал, то по вашему делу. Он не бросит поручения, не исполнив до конца; это у него страсть более серьезная, чем лю­бовь к охоте, которую он для шутки возводит в непреодолимую свою страсть. Он любит бродить между народом; охота — удоб­ный предлог для этого. Впрочем, он действительно стреляет птиц; но каких? — этого не угадаете; ни одной из тех птиц, которых стреляют другие охотники, он не бьет; бьет совершенно иных; каких, он когда-нибудь расскажет вам удивительную историю об этом. — Да, охотиться за некоторыми птицами он любит; еще го­раздо более любит бродить между народом; но если б надобно было совершенно непрерывно заниматься принятым на себя делом пять лет, он ни разу — не то что не взял бы в руки охотничьего ружья, не вышел бы из дому. Ждите от него депеш; откуда и за какой подписью, я не знаю.

Я перевез свои вещи опять в мою конторскую комнату и стал ждать депеш мистера Джеррольда.

Первая депеша пришла поздно вечером в тот день (четверг). Она была:

«Ливорно. Четверг, 15 июля, 9 часов 45 минут. Еду назад. Зав­тра в 8 часов утра пошлите мне в Марсель депешу обыкновенного письма с жалобой, что шифр утомляет ваши глаза и голову. Я ус­траиваю комедию для безопасной развязки дела, приготовления к которому были начаты ими так, что не была обеспечена полная достоверность и безопасность успеха. Комедию я буду писать вам обыкновенным письмом, потому что она становится на сцену для публики. Известия о действительном положении дел буду писать шифром. Подписываюсь титулом, бесспорную принадлежность ко­торого мне вы по объяснении мною, подтвердите вашим свидетель­ством. Тридцатисемилетний дурак».

Я послал ему депешу, которой требовал он.

Следующая депеша его была получена мною вечером на дру­гой день (в пятницу). Она была обыкновенного письма.

«Марсель. Пятница, 16 июля, 5 часов 40 минут пополудни. Чорт бы подрал все эти внимательности и деликатности! Алек­сина Тинне изволила вздумать послать за мной свою яхту. Сижу и жду. Будто мало в Марсели пароходов, идущих каждый день на восток. Если б не было идущего прямо в Александрию, я перехо­дил бы с одного на другой в гаванях по направлению туда и был бы теперь на половине пути. — От скуки веду пустые разговоры с женихом и невестой и их матерями. Разговоры с Гастоном де Форкалькье, отцом жениха, интересны. Только благодаря им я еще не повесился от скуки. Он умный и дельный человек. Но —


826



не может сладить с женой, сыном и будущей дочерью. Расходы на свадьбу громадны и этого еще мало им. Они сочинили план послесвадебной поездки, которая обойдется никак не меньше 500 000 франков. Молодые с отцом и матерью Ремона прямо со свадебного завтрака едут в Париж, дают там три бала и оттуда отправляются в объезд по Европе через Брюссель, Амстердам, Берлин, Петербург, Москву, Вену, Флоренцию. В каждой сто­лице дают балы, в мелких по одному, в крупных по три. Фло­ренции оказывается исключительная благосклонность: они посе­ляются на вилле по соседству с ней и живут там целый месяц, дают пять балов, и возвращаются в сельскую резиденцию фа­милии Форкалькье. Будущая новая М-me Форкалькье желает удивить всю Европу своей красотой. Даю голову на отсечение, если через два года именья Гастона де Форкалькье не будут продаваться с аукциона. Я сказал М-me Дюбеллé, что нахожу недостатки в ее плане: обижен Лондон, — Лондон! — Лондон!! А сколько обижено мелюзги! Назову только северную: Копен­гаген, Христианию, Стокгольм, а сколько ее в средней и южной Европе! Не хорошо; следует пополнить план ею. Следовало бы не лишить чести видеть вашу красоту Константинополь, Тегеран, Мадрид и Лиссабон. — Она с спокойным достоинством отвечала: вы ошибаетесь, я ни мало не тщеславна; но мне необходимо раз­влечение после пяти лет затворничества. С этого обмена мыслей между нами, она изволит гневаться на меня. А чорт бы побрал кстати и ее гнев вместе с любезностью Алексины Тинне! Я го­ворю отцу Ремона: «Вы сходите с ума. Прикрикните на нее, скажите решительно, что остаетесь при прежнем благоразумном, скромном плане послесвадебной поездки на пароходе по берегам Средиземного моря, с посещениями Неаполя, Салерно, Палермо, Греции, Александрии, плаванием по Нилу до первого порога».— «Боже мой, что вы меня учите, будто я сам не знаю, что должен был бы сделать так! Но больше 25 лет прожили мы с женой, не имея ни одной ссоры. Не могу я опечалить ее теперь суро­востью».— Итак, дело безнадежно. Ныне за завтраком, М-те Дюбеллé не благоволила заметить меня. Ее мамаша и папаша воротили от меня свои носы. (Эти курьезные произведения про­вансальской природы ничего не знают и не понимают, разумеется; они только ворочают носами по команде дочки.) Я сказал: — «М-me Дюбеллé, извините прямодушие, но я защитник семейного принципа. Я порицаю вас за то, что в свое путешествие по сто­лицам Европы вы не берете ваших родителей. Они были бы лучшим украшением тех балов, какими будут чтить вас столицы в благодарность за ваши балы». — Она с спокойным достоин­ством отвечала: «Благодарю вас за совет; но он несколько за­поздал: ныне утром решено, что мои отец и мать едут с нами». — Вы скажете, мой милый Сеттембрини, что не понимаете, как до­стает у меня смелости оставаться в этом доме при таких отно-


827



шениях к владычице его. Какое мне дело до благоволения или неблаговоления этой женщины ко мне? Хозяин и хозяйка дома — Гастон де Форкалькье и его жена; пока мне не будет сказано ими или от их имени, что они не желают дальнейшего моего присутствия в их доме, я остаюсь, потому что я полезен им, честным, почтенным людям; при мне эта женщина все-таки не­сколько сдерживает фантазию своего тщеславия; без меня в маршрут послесвадебной поездки были бы приняты Константи­нополь, Афины, Палермо, Неаполь, Рим, Севилья, Лиссабон, Мадрид. Она сама говорила своему будущему тестю, что ду­мала об этих городах, но отказывается от них, желая показать непрошенному советнику, что она помнит размер средств фамилии Форкалькье и довольствуется тем размером расходов, который не обременителен. Вы скажете: «Но Ремон вызовет вас на дуэль».— Вероятно, вызвал бы еще вчера; но начиная мою борь­бу за интересы ее будущих тестя, тещи и мужа, я для под­готовления умов рассказывал некоторые случаи моей жизни и по поводу их имел надобность объяснить, что я не дерусь на дуэлях, но при мне всегда револьвер, из которого я стреляю в человека, выказывающего намерение оскорбить меня. Вы скажете: «Велят лакеям вывести меня». — Я желал бы, чтоб это было сде­лано. Я люблю в некоторых случаях, чтобы провожали меня под руку дамы. Я надеюсь, что мы вышли бы под руку с М-me Дю- беллé. Но оставим надежды на торжественное прощание мое с ней. Я мирно уеду, когда придет за мной в марсельскую гавань маленький пароход общества Рубаттини «Сигара». Я забыл ска­зать, что яхта Алексины Тинне сломала себе винт близ Мессины и едва могла добраться до этой гавани; и вместо нее нанят для меня Алексиною Тинне этот пароход. Он придет сюда завтра (т. е. в субботу) к вечеру. Воображаю, что такое эта «Сигара»! Была, вероятно хорошего сорта, но от старости сгнила и готова развалиться. Она готова к последнему подвигу своей старости; а вы готовьтесь дня через три прочесть в газетах «Крушение парохода «Сигары» и чудесное спасение мистера Джеррольда, корреспондента Times’a, при погибели всего экипажа». Чудесного в моем спасении ничего не будет; со мной плавательный снаряд системы Мэнби, улучшенный мною. — Буду писать перед отъез­дом, то есть ранее 9 часов вечера следующего дня. Джеррольд».

«Суббота, 17 июля, 5 часов вечера. Пришла «Сигара». Она против моего ожидания не чрезмерно не вкусна. — Дурная жен­щина эта М-me Дюбеллé, но умная женщина и необыкновенно хитрая. Я сказал, что отправляюсь в 6 часов. Немедленно яви­лась ко мне М-me де Форкалькье и стала говорить в таком стиле: «У вас были неприятности с Элеонорой; она и я, мы не желали бы, чтобы вы — понимай: корреспондент Times’a, который может насолить — уехали с дурным мнением о ней. Пойдем, я помирю вас». — Я пожал плечами. — «Иду, если желаете того вы,


828



М-mе Форкалькье». — «Я прошу вас — мы идем в будуар той, которая с 11 часов следующего дня будет называться также М-me де Форкалькье». Я ожидал чувствительной сцены, но не такой. Входим. Она сидит на кресле с Ремоном, сидеть рядом им обоим было бы тесно, потому она сидит на коленях у Ремона. прижавшись к нему, обвив его шею своими ручками, милый ангел любви и кротости. При моем входе, она стремительно бросается мне на шею и прежде чем я успел приспособить губы к ее поце­лую, мой лоб, мои глаза уже лобызаются ею, затем начинается и длится едва ли не без конца поцелуй в губы; он прерывается лепетом: я была виновата перед вами; я понимаю, что вы охра­няли общие интересы, всего нашего семейства; но я горда и вспыльчива простите меня, простите меня. — Будущий муж и будущая теща едва стащили ее с моей шеи. Вы скажете: «Не дурно», — погодите хвалить. Я сказал, что если она считает меня добросовестным советником, то я прошу у нее разговора наедине. «О, да! да! — Maman, Ремон, оставьте нас». Они уходят. Она начинает серьезным, кротким, но твердым тоном:

— Я знаю, что вы хотите сказать мне, мистер Джеррольд; сядем, и выслушайте меня прежде, чем высказывать ваше по­рицание. Я тщеславна; да, но поймите: у меня закружилась голова от мысли, что я госпожа всего здесь. Поверьте, это пройдет; это уже начинает проходить. Моя прошлая жизнь может служить вам ручательством, что у меня нет недостатка в твердости воли. Мне казалось, что я могу без особенного вреда положению де­нежных дел моей будущей фамилии дозволить себе, те расходы, за которые вы порицаете меня. С издержками послесвадебной по­ездки, которые считаю я в 750 000 франков и которые не превы­сят этой цифры, сумма всех расходов на удовлетворение тому, что справедливо называете вы моим женским тщеславием, не прев­зойдет 1 460 000 франков. Я веду, как видите, аккуратный счет. Семейство, в которое вступаю я, жило уж десять лет экономно; сбережения за это время с процентами на них составляют теперь 5 380 000 с чем-то франков; я не запомнила цифры ниже десят­ков тысяч; впрочем, если хотите, я покажу вам счеты парижского банкира фамилии Форкалькье; вы можете удостовериться, что я не ошибаюсь и не обманываю вас.

— Это было бы излишним. Я верю вам тем больше, что сам знаю: сбережения несколько превышают цифру 5 000 000 фран­ков.

— Скажите ж, неужели такое тяжелое преступление моих будущих отца и матери бросить из этой суммы меньше, чем полтора миллиона, много меньше, чем одну третью часть ее, лишь немногим больше четвертой части, на удовлетворение моему голо­вокружению, которое, поверьте мне, уж начинает проходить. Ска­жите ваши требования; вперед обещаюсь исполнить все их. Должна ли я, по вашему мнению, отказаться от этой послесва-


829


дебной поездки по континенту? Скажите, и услышите от меня: «отказываюсь».

Чорт возьми! Клянусь вам, мое положение было затрудни­тельно. Редко кто успевал поставить меня в такое затруднение.

— Вы колеблетесь, мистер Джеррольд? Вам жаль меня? Не опасайтесь, я не буду плакать.

— Обещайтесь, что сумма расходов не превысит 1 500 000 франков и я доволен.

— Требуйте какого-нибудь другого обещания, мистер Джер­рольд; давать это — бесполезно, потому что цифра несколько меньшая уже определена мной. Впрочем, даю его. Но мое желание остается не. исполнено; я хотела, чтобы вы потребовали от меня какой-нибудь жертвы.

Я молчал. Чего еще мог бы потребовать я от нее? Мое желание было уже удовлетворено: я видел, что денежные интересы ее бу­дущей фамилии безопасны под ее владычеством.

— Желаю, чтобы вы остались благоразумной, сдержали ваше решение, и не сомневаюсь, что вы сдержите его.

— Надеюсь. Позовите сюда Ремона и М-me Форкалькье, если наш разговор наедине кончен. Но прежде пожмите мне руку.

Я подал ей руку; она крепко сжав ее, сказала:

— Все поцелуи, мистер Джеррольд, не достаточно прочная гарантия моего чувства к вам; они были порывом волнения. Теперь, вы видите, я спокойна.

Она взяла мою голову, наклонила к себе и поцеловала меня.

— Идите за Ремоном и моей новой матерью.

Я сходил за ними.

— Maman и Ремон, мы целовались без вас, поцелуемся и при вас.

Она снова поцеловала меня, крепко, — с искренним чувством. По крайней мере всякий видевший сказал бы так. Прервав долгий поцелуй, на который отвечали отцовской нежностью мое сердце и мои объятия, она проговорила:

— Теперь идите, займитесь вашими приготовлениями к отъезду.

О, какою смесью комедиантства и глубокого искреннейшего чувства была эта непредвиденная мною сцена; да, непредвиден­ная мною».

«Суббота 17 июля, 11 часов вечера. (Депеша обыкновенного письма.) Я все еще здесь. Матросы «Сигары» все мертвецки пьяны. Когда отпущенный Элеонорой (я снова называю ее так, потому что действительно примирился с нею, не на словах только, но и в душе), я приехал взглянуть, все ли готово к отплытию, я нашел матросов уже более чем полупьяными. Я отнял у них вино, втолкал их в каюту экипажа, запер и ушел с тем, чтобы нанять новых матросов и приобрести нового капитана.


830



С человеком, допустившим такое безобразие, нельзя было плыть. Через час я возвратился на «Сигару» с новым капитаном и с новым экипажем. Я выдал прежнему капитану жалованье за полгода ему и его матросам; пьяницы, услышав это, перестали роптать, прославляли отпустившего их с наградой, вместо нака­зания, и велел новому экипажу разводить пары; остался сам на­блюдать за этим. Через полчаса, новый капитан подошел ко мне и сказал: «Надобно набрать новый экипаж; эти матросы тоже уже напились». Я пошел посмотреть. Да, они были пьяны. Было уже 9 часов вечера. Где набирать новых матросов? Я рассудил, что скорее проспятся эти. Послал попросить у ближайшего по­лицейского комиссара четырех надежных полицейских, обещав дать им хорошее вознаграждение за труд. Он прислал. Я отдал мой пьяный экипаж под их надзор, попросив капитана уведомить меня, когда они проспятся; велел ему одновременно с этим уве­домлением разводить пары, не дожидаясь моего нового распоря­жения, и возвратился к Форкалькье. Они, по обыкновению, соби­раются на бал; это будет последний передсвадебный бал в честь жениха и невесты; для него приберег свое право дать бал первый здешний миллионер. Все они уговаривали ехать с ними. Что ж, посмотрю, каковы бывают балы у марсельских миллионеров. Раньше двух часов утра, мои пьяницы не выспятся (с матросами, не вполне протрезвившимися, я не поплыву, потому что с утра поднялся ветер и все усиливается. Смерти я не боюсь, но без на­добности тонуть не хочу). Мне тем легче было согласиться на просьбу настоящих Форкалькье и будущей Форкалькье, что на бале будет дочь префекта, Леония Бильо, которую все очень хва­лят. Мне хочется взглянуть, что такое эта Леония, имя которой было на некоторое время соединено молвой с именем Ремона. Она выздоровела дня четыре тому назад и третьего дня уж начала выезжать; но на балах она еще не бывала; да и я не был; потому не случалось мне видеть ее. Вещи мои уложены к отъезду; я ве­лел отвезти их на «Сигару» по уведомлении, что капитан начал разводить пар, и пойду на мой пароход прямо с бала».

«Ночь с субботы на воскресенье, 2 часа 10 минут (шифрован­ная депеша). Разыгралась буря, отъезд невозможен с 10 часов вечера. Моряки говорят (да и сам я знаю здешнее море доста­точно, чтобы видеть): буря продлится по крайней мере до вечера завтра. А как была подготовлена безопасность от погони! Вы по­нимаете: новый экипаж — отборные итальянцы Ремона, двенад­цать бесстрашных героев, и пять таких же моряков, приисканных мною в Генуе и Ливорно. Вы понимаете: я подпоил через одного из них, надежного человека; вы понимаете: чем отвечали мои итальянцы и отборные итальянцы Ремона на мою просьбу делать как я говорю, не спрашивая объяснения: «хоть на эшафот пойдем по вашему слову, друг наш, не спросив, зачем». Они знают, что я делал десять лет тому назад в Риме и в Венеции. Да и после


831



делал я кое-что честное в Италии; это было сказано моим италь­янцам вождями их в Генуе и Ливорно. Мы должны были уехать на пароход с бала. И до последней минуты оставались бы на па­лубе свидетелями невинности моего парохода четыре полицей­ские служителя, но буря все расстроила. Скверная история. До 10 часов я сохранял надежду. Скверная история».

Воскресенье, 18 июля, 10 часов утра. (Депеша обыкновенного письма.) Глупость женщин, даже пожилых превосходит всякое вероятие. Эта добрейшая и благороднейшая из старых дур, М-me де Форкалькье, была больна полторы недели тому назад и еще не поправившись, не давала отдыха, присутствовала на всех обедах и балах в честь ее сына и будущей дочери, то есть каждый день начинала наряжаться с 4 часов пополудни и оста­валась в корсете до 5, 6 часов утра следующего дня. Она, по- видимому, воображала, что она корова. Не спорю, сходство есть, — если не со всякой коровой, то, по крайней мере, с откормленной. Но коровы не затягиваются в корсет и не сидят в принужденной позе больше половины каждых суток в бальной атмосфере, пе­реполненной всякими отравляющими газами, из которых самый невинный углекислота. Старая дура на бале, начавшемся вчера, упала в половине третьего в обморок. Отнесли ее в спальную хозяйки, стали распускать корсет и ахнули от ее глупости: она затянула так туго, что от легкого прикосновения ножа толстый шнурок лопнул и половинки корсета разлетелись сами собой вы­тягивая освободившийся шнурок. Теперь, эта умная дама лежит на постели, разиня рот и все еще не надышалась досыта, чтобы дышать как по-обыкновенному. Свадьба отложена до выздоров­ления доброй, милой maman. Врач обещает, что она оправится ныне к вечеру. Здесь свирепствует буря, мой отъезд невозможен, Джеррольд».

«Понедельник, 19 июля, 8 часов утра (шифрованная депеша). Буря продолжается. Пока не получите новой шифрованной де­пеши, знайте, что буря все еще продолжается, отъезд все еще невозможен».

«Понедельник, 19 июля, 2 часа пополудни. (Депеша обыкно­венного письма.) Вчера, в досаде на глупость моей милейшей приятельницы и действительно добрейшей на свете женщины, М-me Форкалькье, я не рассказал вам моих приключений на бале. Я был предметом оваций на нем. Наш разговор наедине с буду­щей дочерью моей милейшей дуры (которую я действительно люблю и потому действительно жалею до злости) был подслушан горничными (что и натурально при качествах французской при­слуги и уже само по себе достаточно характеризует домашний быт французов). Когда мы приехали на бал, все дамы, которым представляли меня, говорили мне комплименты за верность моей дружбы к фамилии Форкалькье. Оказывалось, что наш разговор наедине с Элеонорой уж известен всему высшему марсельскому


832


обществу и в существенных чертах совершенно верно, лишь с ма­ленькими прикрасами фантазии горничных вроде того, что я целовал руки М-me Дюбеллé (что, впрочем, очень могло быть, но чего в действительности не было). В четверть 2-го общество было приглашено перейти в столовый салон, чтобы освежиться легкой закуской. (До ужина было еще далеко.) Закуска была такая роскошная, и обещала быть продолжительной, что общество сидело как за ужином, а не ело в стоячку, или как французы называют à la fourchette. Являются слуги, подносят шампанское, берем бокалы; я жду тоста в честь жениха и невесты. Хозяин встает и говорит: «за здоровье верного друга, мистера Джер- рольда!» Встает М-mе Дюбеллé и говорит: «Право спича на этот тост принадлежит мне», делает очерк моих странствований и той пользы, какую удалось мне принести соотечественникам моим и людям других наций в некоторых из них и заключает словами: «Таков же он был и здесь в Марсели, как наш гость. Я обязана ему тем, что надеюсь заслужить уважение подавлением в себе той дурной склонности, за которую справедливо порицали меня благоразумные люди. Пью за здоровье моего верного друга, не отступавшего перед моим раздражением в исполнении своего пра­вила быть полезным всегда и везде всем людям, к которым при­водят его благородные обязанности публициста». Спич был по­крыт аплодисментами. На тост в честь меня я отвечал тостом в честь французского общества, представителей которого вижу я тут, и в моем спиче говорил, что есть у французской нации не­достатки, но она решилась исправиться от них, как теперь за­явила подобное решение одна из благороднейших дочерей ее, ко­торая не вполне несправедливо приписывает мне некоторое влия­ние на принятое ею решение, но преувеличивает значение моего со­действия ему. Оно было принято ею раньше, нежели произошло между нами объяснение, как это известно всем присутствующим здесь. Честь решения принадлежит ей, мне только право на имя честного друга, симпатизирующего благородной и твердой ре­шимости ее. Через несколько минут, М-me де Форкалькье упала в обморок; ее муж, сын и будущая дочь ушли в ту комнату, куда перенесли ее и когда врач нашел возможным перевезти заболев­шую домой, то, конечно, отправились с нею. Я остался на бале и воспользовался случаем всмотреться в характер Леонии Бильо, которой был представлен хозяйкою дома вскоре после ее приезда на бал. (Она приехала поздно, во время закуски.) Это очень милая девушка.

Проснувшись ныне в 12 часу, я отправился взглянуть, что делается на моем пароходе. Там все в порядке, благодаря над­зору четырех полицейских, так любезно предоставленных в мое распоряжение. Комиссар, которого благодарил я, сказал, что моя благодарность должна относиться не к нему, а к префекту, без разрешения которого он не мог бы исполнить моей просьбы. Я был


833


рад случаю познакомиться с г. Бильо и отправился к нему выра­зить признательность за его любезное одолжение. Мы говорили долго. Он вовсе не такой дурной человек, как уверяют враги пра­вительства. Он пригласил меня обедать у него. Я сказал, что приеду, если не уплыву раньше. Но нет надежды отплыть ныне. Буря продолжает свирепствовать. Есть некоторые признаки, что она через несколько часов начнет ослабевать; но едва ли плавание станет безопасным хотя бы ночью. О болезни глупой старухи не стоит много говорить; опасности нет, но дура едва ли встанет и завтра. Таким образом, свадьба отлагается до вторника. Джер­рольд».

«Понедельник 19 июля, 9 часов вечера. (Депеша обыкновен­ного письма.) Вчера я обедал у префекта, обедал и ныне; в этом состоит причина того, что я только теперь нашел досуг написать несколько слов. М-r Бильо рассказывал мне так много интерес­ного о положении дел во Франции и о недавних событиях, что я, по возвращении от него, весь вечер писал, и только поздним утром ныне кончил письмо в Times. Это не депеша, а письмо, по­тому что дело идет не о новостях минуты; я делаю обзор фактов внутренней истории Франции за последние десять лет, с июнь­ского восстания, выдвинувшего вперед кандидатуру принца Луи Наполеона на сан президента республики. Я излагаю понятия пра­вительственной сферы об этих фактах; мое суждение было бы не уместно в этом обзоре хода дел с точки зрения нынешнего фран­цузского правительства. Отправив эту депешу к вам, буду писать другое письмо в Times; оно будет излагать содержание беседы префекта со мною за нынешним обедом. Он рассказывал мне свою жизнь. Я с его разрешения перескажу его рассказ английской публике. Характер изложения будет тот же: я передаю слышан­ное мною и только. Буду обедать у префекта и завтра, если не уплыву до того времени. М-me де Форкалькье поправляется, свадьба назначена послезавтра, в среду в 2 часа дня. Молодые отправятся прямо из церкви в послесвадебное путешествие. Не ждите от меня депеш раньше вечера завтра, если не уплыву днем. Перед отплытием извещу вас, если оно будет раньше вечера. Джеррольд».

«Понедельник, 19 июля, 11 часов вечера (шифрованная депеша). Буря начинает утихать. Завтра к вечеру стихнет. Вол­нение будет еще велико, но не будет представлять опасности. Не ждите больше отсюда шифрованных депеш».

«Вторник, 20 июля, 11 часов 25 минут вечера. (Депеша обык­новенного письма). Сейчас возвратился от префекта, беседа с которым затянулась, как видите, на много часов. Если б я знал, какой это человек, я проехал бы со станции прямо к нему. Нового ничего, следующую депешу пошлю перед отплытием, которое будет после нового моего свидания с префектом. Я отправлюсь к нему в 9 часов утра, побывав на пристани и велев разводить


834



пар. За трезвость моего экипажа я спокоен; она охраняется преж­ними неподкупными и не пьющими ни капли вина полицейскими служителями».

«Специя. Четверг, 22 июля, 5 часов утра. (Шифрованная депеша.) Без сомнения, вы измучились, мой друг, продолжитель­ностью моего молчания. Молчать было надобно. То, что надобно, я делаю, не поддаваясь никакому чувству не согласному с надоб­ностями дела. В ночь со вторника на среду, в половине 12-го часа, я простился с моим новым приятелем, префектом, у кото­рого сидел весь вечер и отправился на пароход, купленный мною, но только фактически, а не документально; формальным образом он оставался принадлежащим пароходному обществу Рубаттини. Я заплатил деньги перед его отплытием из Генуи, потому что он мог быть пущен ко дну на плавании из Марсели сюда.

Мы условились, что пароход будет готов к отплытию в поло­вине 2-го часа, на случай надобности нам поторопиться, но что если ничего особенного не случится, то мы отплывем в 2 часа; что Элеонора, Ремон, его отец и мать в половине 2-го часа сядут в две кареты, заедут за Леонией и поедут к тому уединенному месту пристани, где стоит наш пароход.

Измены в доме Форкалькье не могло быть. Прислуга се­мейства состояла из людей скромных, честных, любивших его. Не должно было быть затруднений и отъезду Леонии. Личные слу­жанки ее любили ее. Две из них имели приятелей, уходили и при­ходили в ночное время (не потому, что скрывали свои связи, а потому, что днем и они и приятели их были заняты делом; по праздникам приятели приходили к ним и сидели с ними. Это были скромные девушки; приятели их были их женихи; таков обычай). Леония, надев платье одной из них, могла вместе с другой свободно итти из дому, не обращая на себя внимания другой прислуги, если бы встретились с кем она и ее подруга.

Мы условились, что экипажи — две кареты — подъедут в 50 или 55 минут 2-го часа к месту парохода на расстояние сотни шагов и остановятся на полторы минуты, потом подъедут совсем, и все наши пойдут немедленно на пароход, не ожидая никакой встречи, кроме поклона капитана.

В 45 минут 2-го часа я сказал четырем полицейским, охраняв­шим пароход, что при окончании их службы мне я и матросы, до­вольные ими, хотят выпить за их здоровье. Они пошли со мной в матросскую каюту. Там было одиннадцать итальянцев; нам нужно было двенадцать человек; двенадцатым был я. Двое оста­вались при машине; капитан и один из матросов были на палубе.

Я усадил полицейских за стол, каждого между двумя италь­янцами (место одного итальянца занимал я, сев за стол лицом к двери), четыре другие итальянца прислуживали. Мы разго­варивали и понемножку пили. Матрос, оставшийся на палубе, вошел, подымая обе руки поправить волоса; это значило: обе


835


кареты подъехали, остановились. Я поднял руку с платком; это был сигнал: едва платок коснулся моего лба, каждый из четырех, ставших позади полицейских, зажал рот своему полицейскому, двое, сидевшие по сторонам, схватили этого полицейского за руки. Не было ни одного крика, послышался только легкий шум отодвигаемых стульев и опускания схваченных полицейских на пол каюты. Через несколько секунд все четверо были связаны и рты им заткнуты. Через минуту Элеонора, Леония, Ремон, его отец и мать взошли на пароход и он двинулся полным паром. Было 58 минут 2-го часа ночи. Этот пароход делает 18 с половиною узлов в час. В южных гаванях Франции нет ни одного парохода такой быстроты. От погони из Марсели мы безопасны, но могли быть посланы корабли из Тулона наперерез нам. Если б один из них встретился с нами, мы пошли бы ко дну, потому что не было б ему другого средства остановить нас, кроме пускания ядер вслед за нами: нагнать нас не мог бы ни один из тулонских ко­раблей, мы имели б более двух узлов скорости в излишке против быстрейшего из них. Шанс встречи был очень мал, еще меньше был шанс попасть в нас ядром на расстоянии половины километра (ближе нельзя было бы подойти к нам, хотя бы враг шел на нас в направлении наименее выгодном для нашего ухода от него): ночь была лунная, но по небу шло много туч, закрывавших луну на четверть часа, на полчаса, оставлявших ее светить лишь по три- четыре минуты. Шанс нашей погибели был очень мал, но все-таки был. Я не говорил об этом никому. Все наши воображали себя в полной безопасности с той минуты, как пароход начал отодви­гаться от берега. До высоты Тулона мы были совершенно безо­пасны. Но когда мы приближались к ней, мое сердце стало биться несколько чаще, чем следует биться ему у мужчины в минуты опасности. Полюбил я всех их: и Ремона, и Леонию, и отца и мать Ремона; но от мысли о их погибели не трепетало бы мое сердце; горячо я люблю только Элеонору. Я смотрел в телескоп по на­правлению к Тулону, высоту которого проходил далеким уклоном на юг. Показывались несколько раз корабли между нами и тем местом, где стоял далеко за нашим горизонтом Тулон; но они шли не наперерез нам, а с востока на запад, из гаваней Тосканы и Лигурии в Марсель; и это были не военные корабли, а почтовые и коммерческие пароходы. Когда мы прошли высоту Тулона, я пе­редал телескоп капитану, сошел в пассажирский зал, где сидели Леония, Ремон, его отец, мать и моя милая Элеонора, беззаботно разговаривая*. «Теперь мы в полной безопасности»,— сказал я им. «А разве была опасность?» — спросили они с удивлением. «Очень небольшая, но была; не от Марсели, но от Тулона». Я рас­толковал им, что нагнать нас нельзя, но можно было успеть перерезать нам путь.

Мы сделали далекий обход на юг; потому наше плавание было несколькими часами продолжительнее, чем могло бы быть без


836



этого уклона, составлявшего прибавку пути на 60 или 70 морских миль (узлов). Мы вошли в гавань Специи в 8 часов 32 минуты вечера, вышли на берег в 8 часов 49 минут (я считаю по мар­сельскому меридиану. В Специи время было несколько позднее). Нас ждали на пристани кареты; мы отправились прямо в церковь (св. Аннунциаты). Там уже были зажжены люстры, собирался народ смотреть бракосочетание сына и дочери соседних довольно богатых землевладельцев. Мы вошли в церковь; я подошел к священнику, сказал ему: «я повторяю вам ту просьбу, которую вы уж слышали»; он обратился к народу и сказал, что невеста, увидеть которую собрались его прихожане и другие благочестивые люди, просила извинить некоторое промедление: прическа ее случайно расстроилась; нужно четверть часа поправить волоса; тем временем он обвенчает другую свадьбу; и начал обряд бра­косочетания французских гражданина и гражданки Ремона де Форкалькье и Леонии Бильо. Перед концом их венчания, при­ехали жених и невеста, которых ждал народ. Невеста в велико­лепном кружевном платье сказала Леонии: «Благодарю вас за прекрасный подарок». Леония отвечала: «Это подарок не от меня, от моей подруги, которая не может надеть приготовленного для нее кружевного платья, потому что решилась сделать свою свадь­бу самым скромным образом». «Я тем более благодарен вам, — сказал жених Элеоноре, — что ваш подарок ускорил нашу свадьбу целой неделей».

Элеонора хотела отправиться по направлению в Англию с первым поездом. Он отходил через 7 или 8 минут. Мы уговорили ее быть на свадебном пире невесты, жених которой благодарил ее за ускорение их свадьбы. Мы не ждали приглашения, тем приятнее была для нас эта любезность. Сельский дом жениха находится в одной итальянской миле от города. Мы провели с гостями наших хозяев полчаса, потом перешли в отдельную ком­нату, приготовленную для нас, поговорили, выпили несколько тостов, попрощались и разъехались. Отец и мать Ремона воз­вратились на пароход и поплыли в Марсель. Ремон и Леония отправились на юг; они будут месяца два путешествовать по Юж­ной Италии, Сицилии, съездят посмотреть Грецию, Константи­нополь, берега Леванта и обозревая берег Африки возвратятся в Марсель. Кстати о Леонии. Я получил две депеши от отца ее. В первой, он, отвечая на мой вопрос, говорит, что декрет о пре­дании его суду уничтожен (как я предсказывал ему в своем во­просе, потому что возможное ли дело для бонапартистской выс­шей компании разоблачать такие подвиги усердных слуг?); но что отставка ему дана. Во второй депеше, он просит меня бла­годарить Гастона де Форкалькье за назначенную ему пенсию в 10 000 франков; он не знал, что он обязан собственно мне цифрой этой пенсии; Гастон де Форкалькье хотел дать ему 50 000 фран­


837


ков; я сказал, что в пять раз меньше будет в пять раз полезнее для его здоровья: в пять раз меньше будет распутничать.

Я, подобравшись так близко к Альпам, буду пробираться по ним до Карпатов, если не остановит этого путешествия какое- нибудь поручение мистера Дилена, более интересное или важное. Вы теперь достаточно знаете меня: моя несчастная страсть к охоте лишь предлог бродить между народом. Впрочем, я стреляю превосходно, не только пулей; и бью много птиц, но не тех, как другие охотники. Увидимся, то расскажу историю девицы, кото­рую клевали куры и носили на рогах коровы; она была дочь охотника; и если б у меня была дочь, то отцом героини моего рассказа был бы именно я.

Проводив стариков во Францию, молодых Форкалькье на юг, мы с Элеонорой приехали на станцию Генуэзской дороги. Я вызвался проводить мою милую Элеонору до Лондона; она сказала, что доедет и одна. Я проводил ее в вагон; мы обнялись; пора было уйти мне; я поцеловал ее руку — моя милая Элеонора достойна того. Поезд двинулся и я остался на дебаркадере один. И гораздо лучше, что она не взяла меня с собой. Хорошие жен­щины хороши, не спорю; но есть у них одно общее со всеми дру­гими женщинами не похвальное качество: только останься по­дольше их собеседником, то сам не заметишь, как тебе уж по­дыскана невеста, и не успеешь хлопнуть раза два глазами от удивления, как уже увидишь себя обвенчанным, и твоя приятель­ница, хорошая женщина, поздравляет тебя с счастливым браком. Хотите послушаться опытного человека? Не женитесь на Элео­норе, которая через два дня приедет в Лондон и на первый раз остановится у мистера и миссис Бриггс, приславших ей еще в Марсель приглашение быть их гостьей. Вашим уважением к моей опытности заклинаю вас: не женитесь на ней; это будет очень хорошо по двум резонам, одному для нее, другому для вас. Она сохранит уважение к себе, которое утратит, вышедши замуж. А вы, когда доживете до 37 лет, то увидите, что вы старый ду­рак, как вижу я теперь о себе; это хорошо: дуракам легче жить на свете, чем умным людям. Джеррольд».

— Отдохните, М-r Вязовский, — сказала баронесса: — И не отложить ли нам продолжение рассказа до следующего чет­верга? Теперь, уж почти четверть 3-го, а мы не остаемся здесь позже 3-х часов. Лидия встает довольно рано, в 10.

— То, что остается мне досказать, займет немного времени, баронесса, а я нисколько не устал.

— В таком случае, продолжайте.

Через два дня, Элеонора приехала в Лондон. Мы повенча­лись.


838



Элеоноре не хотелось расставаться с матерью и отцом, людьми действительно добрыми. Она была одна у них; жалела покинуть их, горячо по-своему любивших ее. Я попросил мистера Бриггса назначить меня помощником представителя нашей фирмы в Мар­сели. Он сказал:

— Ваше желание будет исполнено, мистер Сеттембрини. Я предвидел его и обдумал, как это сделать получше. Я сильно раздосадован на вас за то, что вы оправдали вашей просьбой мое предположение. Вы знаете, что вы надобен мне здесь. Еще больше досадую я на миссис Сеттембрини, виноватой в этом. Но мое чувство само по себе, а правила, по которым я должен ре­шить дело, сами по себе. Желание миссис Сеттембрини достойно всякого уважения, потому я обязан исполнить его, как могу. Она и вы хорошо понимаете сами, да и миссис Бриггс говорила ей, что вам, мистер Сеттембрини, предстоит блестящая коммерческая карьера, если вы останетесь при мне. Но миссис Сеттембрини и вы такие люди, которые понимают, что такое они делают, и по­тому не раскаиваются в том, что делают. Рассмотрим ваше же­лание в той форме, какую вы дали ему, чтоб оно было наименее обременительно для меня. В этой форме оно неудобоисполнимо. Вы занимали здесь положение с формальной стороны невысокое, но на деле гораздо более высокое, чем должность представителя нашей фирмы в Марсели, одном из второстепенных пунктов на­ших операций. Ваши отношения к тому, кто по форме будет ва­шим начальником, будут по необходимости неудобными для него. Вы пользуетесь несравненно большим доверием у меня, чем он. Какой же вы подчиненный ему. И он один успевает делать все; на что ж ему помощник? — Притом, так как миссис Сеттембрини хочет жить с отцом и матерью, то ей следует жить не в Марсели, а в Арле. Все светлые воспоминания их жизни соединены с Ар­лем, с их домиком, их виноградником. Вы человек скромный в своих денежных желаниях, миссис Сеттембрини и того скром­нее. Назначить вам большое жалованье по должности предста­вителя нашей фирмы в Арле я не могу. Спросите у миссис Сет­тембрини, найдет ли она достаточным, если вы будете получать 400 фунтов.

— Для Арля 10 000 франков очень большие деньги, — ска­зал я: — когда мы с миссис Сеттембрини говорили о том, какое жалованье может быть дано мне по должности, которой просил я, мы находили, что и в Марсели нам будет достаточна цифра не­сколько меньше той, которую назначаете вы. А для Арля — это очень большое изобилие денег. Но для нашей фирмы нет надоб­ности иметь представителя в Арле. Вы не единственный собст­венник интересов фирмы, я должен полагать, что вы хотите на­значить мне жалованье из собственной вашей кассы.

— На первое время да. Но я полагаю, что скоро вы найдете в Арле для нашей фирмы дела достаточно обширные для того,


839


чтоб я имел право перенести ваше жалованье из моего личного счета в счет фирмы и взять обратно себе выданные вам деньги, которые окажутся авансами для управляемых вами дел.

На шестой день после нашей свадьбы, я уже присматривался в Арле, какое бы предприятие могло дать выгоду нашей фирме. Долго присматриваться было не нужно: в то время очень большие выгоды сельским хозяевам департамента Устий Роны давало производство марены. Оно велось допотопными способами. При­дав ему тот характер, какого требует настоящее положение технических знаний, можно было получать очень большой процент на капитал. Я занялся этим, дело пошло хорошо. Я ку­пил участки в тех местностях, наиболее благоприятных произ­водству марены. Я построил громадные здания для перера­ботки продукта наших плантаций и закупаемого мною сырого материала.

Наша жизнь была приятна. Нас любили в Арле и в Марсели, с семейством Форкалькье мы были как родные. Это понятно само собой. Не только Элеонора была сестрой Леонии, но и мать ее пользовалась таким почетом в семействе Форкалькье, как будто была близкая старшая родственница матери Ремона. Пока был жив отец Элеоноры, ее мать проводила время наполовину с ним и с нами, наполовину в семействе Форкалькье; когда он умер (на восьмом году моей жизни в Арле), М-me Вердье почти совер­шенно переселилась к Форкалькье. Можно сказать: у нас она только гостила, жила у них. Понятно: у них она пользовалась роскошью, какой не имели мы.

На десятый год моих занятий производством, закупкой и пе­реработкой марены появились известия об открытии анилиновой краски, заменяющей ее. Я полагал, что это долго будет сохра­нять лабораторный характер, что я успею вынуть капиталы из нашего производства раньше, чем выделка ализарина получит фабричный размер. Я скупился продавать в убыток наши за­пасы; я жалел остановить работу на наших плантациях и заво­дах, не приискав других занятий для наших работников. Я на­шел занятие им и остановил наше производство марены. Я про­дал значительную часть наших запасов ее без убытка для фирмы. Но цена стала много ниже издержек нашего приобретения ог­ромных запасов, еще остававшихся на руках у меня. Я поехал в Лондон лично объяснить мистеру Бриггсу до какой степени ви­новат я в убытке, которому подвергнет фирму основанное мной предприятие.

— Да, — сказал он: — если бы вы меньше боялись прода­вать в убыток, пока можно было продать без большого убытка, было бы лучше. Но я разделяю вашу вину перед фирмой. Кто ут­верждал ваши соображения об медленной ликвидации предприя­тия? Притом, фирма могла бы вынесть и не такие убытки без ма­лейшего стеснения для себя. — Он замолчал и задумался,


840



— Знаете ли, на чем я хочу остановиться — начал он: — по какой бы цене ни продали мы наши запасы, почти вся сумма, ка­кую выручим мы, составит чистую потерю для купивших. Цена марены будет все падать. Самое лучшее было бы сжечь все наши запасы, чтобы не вредить людям большею частью небогатым. Но это было б эффектно. Я не люблю эффектов. Заприте ваши склады, пусть запасы лежат. Все будут смеяться над нами, что мы выжидали улучшения цен. Пусть смеются. Лет через пять, когда цена перестанет падать мы продадим наши запасы.

— Вероятно, на топливо, мистер Бриггс?

— Вероятно. Ликвидируйте остальные отрасли дела. Кон­чайте дело скорее и возвращайтесь ко мне. Мы переговорим тогда, какое новое назначение можете получить вы от фирмы.

С первым поездом, я выехал в Арль, пробыв в Лондоне ча­сов пять. Мои отец и мачеха, которую справедливо называл я матерью, уже не были тогда в живых. Мои братья и сестры были милы мне, но уже давно отвыкли от меня, сделавшись в эти двенадцать лет из подрастающих юношей и девушек отцами и матерями семейств. Все они жили безбедно и благоразумно, не нуждаясь ни в помощи моей, ни в советах. Сестры мои жили в Лондоне. Я повидался с ними; попросил их передать мои при­ветствия братьям.

Сестры оправдывались множеством дел в том, что они и братья давно прекратили переписку со мной. Я сказал, что не мог и тогда осуждать их за молчание на мои письма: у нас было очень мало общего. Один мой брат был профессор греческого языка в Кембридже, другой офицером; обе сестры вышли за людей светского общества и вели жизнь богатых женщин того класса, который занимает средину между средним сословием и аристо­кратией.

Через полтора месяца, я возвратился в Лондон, кончив ли­квидацию; баланс убытков составлял несколько более 185 000 фунтов. Мистер Бриггс предвидел приблизительную величину его по моим письмам, знал точную цифру по депеше, отправленной мною при выезде из Арля. Я ехал один; Элеонора с детьми оста­валась в Арле, потому что мы не знали, где получу я новое на­значение. Мы думали о Леванте, Египте, Тунисе, потому что фирма наша расширяла свои обороты по торговле с теми зем­лями и от времени до времени учреждала там новые агентуры. Думали мы также о Христиании, Бергене, Копенгагене, Данциге, Кенигсберге. Мистер Бриггс любил повышать наших представи­телей в северных пристанях, переводя их в гавани более благо­приятных климатов. Потому, вакансии там бывали часты.

— Я взял в счетах моих с фирмой весь убыток на себя, — сказал мне мистер Бриггс: — какую долю его дозволю я вам считать лежащей на вас — дело не имеющее практического зна­


841


чения в настоящее время, потому что у вас нет никаких средств уплаты. Но я изложу вам план, принятие которого может в до­вольно скорое время сделать вас, мистер Сеттембрини, из моего должника компаньонам моим, имеющим довольно большой ка­питал. Если вы примете мое предложение, я предоставляю вам самому определить, какая часть убытка должна считаться лежа­щей на вас; вы говорили о половине; я говорю: считаю по-ва­шему, если вы примете мое предложение; если же нет, то нет, не соглашаюсь считать никакого долга мне на вас.

— Я принимаю ваше предложение, в чем бы ни состояло оно.

— Я надеюсь, примете, выслушав его; но выслушав обду­майте зрело, прежде нежели давать мне ответ. Выгоды будут велики для меня; велики и для вас; а впоследствии, будут ве­лики и для фирмы. Но есть и очень тяжелые условия хорошего осуществления этого плана, за исполнение которого и браться не стоит, если не иметь твердой решимости посвятить исполнению его все свои силы на число лет значительное даже и для вас, хотя вы двадцатью годами моложе меня. Будь вы не только моих лет, но лишь десятью годами старше, чем вы теперь, я не предложил бы вам этого назначения. Самое тяжелое из условий, о которых говорю я — именно продолжительность периода, на который надобно связать себя — конечно не формальным обязательством, а только нравственным. Другое тяжелое условие — климат; третье — невозможность для миссис Сеттембрини часто видеться с матерью, которая наверное не захочет ехать с вами в ту дале­кую страну сурового климата, а главное не захочет покинуть своих друзей Форкалькье, в семействе которых наслаждается роскошью, какой не могла доставлять ей дочь.

— Я имею уверенность, что миссис Сеттембрини одобрит мое намерение принять ваше предложение. Тяжелых условий мы не боимся, я напишу ей; назовите страну, о которой говорите вы.

— Писать не достаточно; вы должны будете съездить в Арль. Такие дела не должны быть решаемы иначе, как по живым впечатлениям личных совещаний. Вы и миссис Сеттембрини без сомнения пересматривали в ваших разговорах те местности, в одну из которых можете быть назначены вы представителем нашей фирмы. Вероятно, вы не забывали и северных центров торговли.

— Да, мы говорили и о них.

— Имели ли вы в виду возможность вашего назначения s важнейший их этих центров — Петербург?

— Нет. Это место занято человеком, который, как мы знаем, выражал намерение возвратиться в Англию на отдых не раньше как через два года и который имеет право считать свое желание обязательным для фирмы. Он служил ей так долго и с таким усердием к ее интересам, с такою пользою для них. Вы не мо­жете поступить с мистером Боурингом несправедливо.


842



— Без сомнения, не могу. И притом твердо знаю, что мистер Боуринг будет оттягивать и оттягивать срок своего возвращения в Англию. Я рассчитываю, что он оттянет его на четыре года. Но если б он пожелал возвратиться на родину для отдыха своей старости не раньше, как через 10 лет — срок при его 74 годах неправдоподобный — то он оставался бы на своей должности де­сять лет, получая от нашей фирмы такие же постоянные просьбы продолжать свою службу, как получал до сих пор. Он человек добросовестный, не останется на должности, когда почувствует силы свои действительно ослабевшими. У меня совершенно иная мысль, чем неблагодарность к нему. Ни одна иностранная фирма не имеет в Петербурге представителя лучшего, чем мистер Боу­ринг. Но он, подобно своим сотоварищам по положению, чужд русской жизни. Я хотел бы, чтобы когда его место через два ли года, или через четыре, или через восемь, десять сделается по его собственному желанию вакантным, то было бы занято чело­веком, который знал бы русский язык и русскую жизнь, как знают русские. Я предлагаю вам приготовиться к исполнению этого моего желания. Переселяйтесь в Россию, куда вы хотите, лишь бы только это была местность чисто русская, и изучите русский язык так, чтобы говорить по-русски так, как говорят русские, так чтобы ни поселянин ни горожанин не могли заме­тить, что вы не русский, пока вы сам не скажете им этого; изу­чите русские обычаи так, чтобы держать себя с простолюдинами ничем не отличаясь от просвещенных русских, бывающих в го­стях у них. Вы можете достичь этого, если захотите.

— Я захочу, мистер Бриггс. Я понимаю, какое значение для оборотов нашей фирмы с Россией и для выгоды русских, на­сколько их интересы соприкасаются с нашими, будет иметь то обстоятельство, что представитель фирмы будет говорить с рус­скими, как свой со своими. И я полагаю, что способен усвоить себе русский выговор во всей его чистоте. Я чистый итальянец по языку; и чистый англичанин; и чистый француз; и буду чи­стым русским. Я лишь в недавние годы занялся изучением до-финейского наречия, и теперь, через три года, я говорю на нем как чистый дофинеец. Это ручается, что я еще не утратил спо­собности усвоивать себе чистоту нового для меня выговора. Скажу больше: приучившись говорить одним наречием языка, труднее научиться говорить совершенно чисто на другом наречии того же языка, чем усвоить себе в такой же чистоте совершенно другой язык.

— Отправляйтесь же в Арль, поживите там неделю и через неделю — никак не раньше — или отправляйтесь с вашим семей­ством сюда, чтоб отсюда ехать в Россию, или откажитесь от этого моего предложения; оно будет в таком случае заменено другим совершенно по вашему выбору.

— Я думаю, что мы с миссис Сеттембрини выберем Россию.


943



Та обязанность, которую приму я на себя этим выбором очень почетна, прямо скажу: хороша, и быть может мой пример будет полезен для других.

Я поехал в Арль; прожил там неделю и послал мистеру Бриггсу депешу, что выбираю Россию. В тот же день, я получил депешу излагавшую денежные условия принимаемого мною пред­ложения. Само собою разумеется они были более, чем справед­ливы в наших интересах.

На добрую мать моей жены не бросит тени, когда я скажу правду. Она была рада нашему отъезду из Арля, он давал ей свободу совершенно переселиться к Форкалькье. Долгие годы трудовой жизни дают человеку право желать удобства и почета, и если мы несколько увлекаемся, доводя свою потребность удобной жизни в годы старческого отдыха до некоторого пристрастия к роскошной обстановке, когда она доступна нам, несправедливо было бы строго порицать нас. М-me Вердье никогда не имела притязаний быть идеалом всех доблестей стоицизма; она хотела только быть честной, доброй женщиной, была такой до разлуки с нами и осталась такой, окончательно вступив на правах род­ственницы в семейство Форкалькье.

Мы выехали из Франции весною 1870 года, прожили в Лон­доне месяца три и летом этого года приехали в Россию. Мы по­селились в Москве; делали всем семейством путешествие по Волге, по железным дорогам южной половины России, посетили Кавказ; а один, я ездил и в такие местности, куда не было удоб­ных путей. Жили мы всем семейством по месяцу, по два в не­скольких губернских или уездных городах, по две, по три недели в хорошую пору года в селениях нескольких губерний на юге от Москвы; а один, я живал по неделям и зимою в деревушках, за­несенных снегом, и не только в хижинах с обыкновенной топкой печи, но и в курных избах.

Много странствовали мы, но большую часть года проводили в Москве и, собственно говоря, были жителями ее. Так прошло семь лет. На восьмом году нашей жизни в России, по преиму­ществу в Москве, мистер Боуринг стал чувствовать, что дрях­леет; я утратил возможность упрашивать его, оставаться пред­ставителем нашей фирмы в Петербурге. Он уехал пользоваться на родине заслуженным отдыхом в глубокой старости. Я занял его место.

Не скажу, что нам, моей жене и мне, не было приятно это очень значительное возвышение моего положения. С денежной стороны оно представляло выгоды, которыми не могли не доро­жить мы, имея четырех дочерей. Не скажу, что не было приятно нашим двум старшим дочерям переселиться из Москвы в сто­лицу и более блестящую и имеющую гораздо более многочислен­ное английское общество, чем Москва и уже не только по срав- нению с Москвой, но и независимо от всяких сравнений много-


844


численное французское общество. Но выгоды и нравственные привлекательные стороны Петербурга не были так сильны над нами, чтобы не жаль было нам расставаться с Москвой; мы имели там столько друзей; да полюбили и самый город, такой своеобразный, имеющий, конечно, свои недостатки, но делаю­щийся милым всякому, кто долго поживет в нем, следовательно имеющий в своей оригинальности больше хорошего, чем дурного. Положение наших денежных дел в конце московского периода нашей жизни было уже вполне удовлетворительно. Мое назна­чение жить в России без всякой обязанности, кроме добросо­вестного изучения русского языка и быта было мыслью мистера Бриггса; оно не представляло в близком будущем ничего, кроме лишних расходов; потому он не мог отнести моего жалованья на счет фирмы, принял его на счет своей личной кассы. Он не воз­ложил на меня никаких банкирских или торговых обязанностей, но открыл мне неограниченный кредит в размере своих личных средств очень значительных. Я уклонялся от всяких столкнове­ний с оборотами, какие вел мистер Боуринг на счет нашей фирмы; но при моей жизни в Москве, при моих поездках каждый год на нижегородскую ярмарку, вниз по Волге и в Одессу и оттуда через Киев и Харьков разными путями обратно в Москву я, имевший всегда в своем распоряжении сотни тысяч фунтов и если бы понадобилось, то и больше, не мог не производить очень больших закупок и продаж; — скажу не к своей чести, а только для разъяснения правил мистера Бриггса: я делал покупки и продажи только в тех случаях, когда не представлялось продавцу другого покупателя, покупателю другого продавца, кроме меня; я не отбивал ни у кого не только хлеба, но и таких выгод, без которых легко было бы ему обойтись. Все так, но при громадном свободном капитале, я не мог не вести оборотов очень выгодным образом; это понятно каждому коммерческому человеку. Часть выгоды мистер Бриггс предоставлял мне, как своему комиссио­неру; по этому — конечно великодушному с его стороны — счету мой Арльский долг ему был через шесть лет, по моем приезде в Россию, совершенно уплачен и ко времени нашего переселения в Петербург я имел более 35 000 фунтов своего капитала.

В Петербурге я занял положение более выгодное, чем долж­ность личного комиссионера мистера Бриггса. Теперь, через один­надцать лет я владею довольно значительной долей участия в капитале нашей фирмы. Словом, если не по лондонскому, если даже не по петербургскому, то по марсельскому счету я очень богатый человек. Будущность моего семейства с избытком обеспечена, и я начинаю мечтать об отдыхе и свободе.

Я даже стал позволять себе пользоваться некоторой свободой. Первое употребление, какое сделал я из нее была поездка в конце прошлой осени на родину. По закрытии навигации, мы всем се­мейством поехали в Италию; и мне хотелось больше, нежели в


845



других частях ее, пожить в моей родной местности. Исполнение моего желания зависело только от меня, моей жены и наших детей; следовательно я пожил довольно долго в моем родном селении на берегу По.

Были мы и в Венеции, и в Милане, и в Генуе, и в Флоренции, Неаполе. Мы прожили в Италии всю русскую зиму, возврати­лись в Петербург к открытию навигации. Теперь, прошло пол­года и даже несколько больше с того часа, когда я в последний раз взглянул с перевала Альпийского хребта на итальянскую землю. Впечатления моей поездки в страну моего рождения по­лучили спокойный характер.

Выскажу одно из тех чувств, которые волновали меня в стране моей нации.

Я итальянец по происхождению и по милым воспоминаниям детства; я итальянец и по безукоризненной чистоте моего италь­янского языка; я читаю газеты всех важнейших европейских го­сударств, читаю в том числе итальянские. Если б я стал говорить во Флоренции об общих итальянских и в частности о тосканских делах, человек, не знающий, кто я, мог бы думать, что говорит с флорентийцем, не покидавшим Флоренцию, кроме как для поездок сравнительно непродолжительных. И сотни людей во Флоренции принимали меня за уроженца и постоянного жителя Флоренции; и не было случая, чтобы кто-нибудь, не знающий меня, говорил со мною во Флоренции не как с флорентийцем, не говорил со мною так до самого конца нашего разговора, если я не сообщал ему, как давно покинул я Италию.

Итак, я мог бы говорить с итальянцами об итальянских де­лах. Но не говорил. Я не принимал участия в разговоре, когда говорили о них.

Люди нации, к которой принадлежу я по моему происхожде­нию, порицали меня за то, что я молчу, когда они говорят о своих национальных делах.

Справедливо ли это порицание?

Я люблю мою родину, но жизнь сделала меня чужим ей.

Вязовский встал.

— Мой рассказ кончен, но я прошу выслушать еще несколько слов.

Я не Сеттембрини; я не покинул мою страну с детства, как он, я всю мою жизнь провел безвыездно в ней, и не могу сказать, как он, что стал чужим ей; чтоб его слова могли быть справед­ливо повторены мною от моего лица, я должен несколько видо­изменить их; итак — но предупреждаю; когда я скажу мое оправдание от моего лица, и остановлюсь не прерывайте молча­ния; после некоторой остановки, я скажу еще несколько слов. Итак, вот оправдание от моего лица моему молчанию при раз­говорах моих соотечественников о наших делах:

— Я люблю мой родной народ, но я чужой ему.


846



Вязовский сел, помолчал несколько секунд, встал и начал;

— Понравился или не понравился мой рассказ обществу, слу­шавшему его, но уже по обязанности соблюсти приличия оно без сомнения желает аплодировать. Я не уклоняюсь от оказания мне чести аплодисментом, напротив, я прошу о ней и надеюсь заслу­жить ее не только по вашему, но и по моему собственному мнению теми словами, которые произнесу после следующей паузы.

Он обвел глазами весь зал; он искал глазами княгиню; и не нашел. В горячности своей импровизации, он забывал о ней; теперь, вспомнил, что уж давно не замечал ее на прежнем отда­ленном месте, в последнем полукруге, на котором лишь три, четыре места были заняты; ему вспомнилось, что она перешла туда из переднего полукруга давно; не замечая там ее, он думал, что она перешла на другое место; но нет, ее не было нигде. Но он мог и не от нее узнать то, что было нужно ему: баронесса была почти такой же хозяйкой тут, как она. Он сошел с эстрады, подо­шел к баронессе и сказал ей:

— Баронесса, я не вижу княгини; но я по всему замеченному мною должен полагать, что вы имеете и при ней почти полные, а в ее отсутствии совершенно полные права хозяйки. Так ли это?

— Так, мой милый Павел Сергеич.

В какую милость вошел он у нее! Вместо прежнего «М-r Вя­зовский» он был теперь ее милый Павел Сергеич! Что ж, это хорошо.

— Позвольте мне, баронесса, предложить вам тихо один вопрос.

— Отойдем немного в сторону, — сказала баронесса: — но не зовите меня баронессой, зовите, как близкую знакомую, просто Верой Дмитриевной.

Что за чудеса! Но некогда было разбирать их. Вязовский сказал несколько слов прежней «баронессе», теперь просто «Вере Дмитриевне». Она обыкновенным голосом, слышным для всех, бывших не очень далеко, сказала:

— О, конечно, да, — и еще громче сказала: — Наденька, подойди сюда, я дам тебе поручение.

Подошла графиня. Прежде чем слушать баронессу, она горячо пожала руку Вязовскому, сказав:

— Как я благодарна вам, Павел Сергеич!

Он и для нее стал Павел Сергеич, должно быть тоже милый. Чудеса и чудеса!

— Вы могли бы звать ее просто Наденькой, — сказала ба­ронесса: — она так полюбила вас.

— Помилуйте, Вера Дмитриевна, как же можно мне звать графиню так.

— Не хотите звать Наденькой, зовите Надеждой Николаев­ной — однако в любви вы успеете объясниться после. Теперь слушай, что я скажу тебе на ухо.


847



Баронесса сказала графине на ухо несколько слов. Графиня ушла из зала. Баронесса сказала:

— Я очень рада, Павел Сергеич, что вы доставили мне слу­чай высказать вам мое мнение о вашем рассказе несколько раньше, нежели могла б я сделать это без него. Отойдем еще подальше от других и сядем.

Она пошла с ним в дальний остававшийся безлюдным угол зала за последним полукругом диванов и стульев аудитории. Посадив Вязовского рядом с собой на диван, она тихо сказала ему:

— Павел Сергеич, возможно ли делать так! Лидия должна была уйти. Впрочем, она слышала все: она села вот за тою отво­ренной дверью, в пустом зале.

— Что ж такое говорил я? — спросил он с изумлением, но не забыв, что надобно говорить тихо.

На лице баронессы выразилось удивление и смущение.

— Так вы говорили все это не преднамеренно? В таком слу­чае я сделала ошибку, заговорив об этом. Впрочем все равно: не я, то Леренька сказал бы вам. И невозможно вам не знать этого, когда вы будете жить здесь.

— Да что же такое, Вера Дмитриевна?

— То, что Лиденька вдова. И то, что она уж два года пере­стала носить траур; и то, что ей двадцать семь лет. Вы не знали этого?

— Помилуйте, Вера Дмитриевна, как же не знать? — все знал.

— И вы вздумали рассказывать об Элеоноре Дюбеллé!

— Да, это точно! Молодец я; очень умен, — отозвался о себе с заслуженным одобрением Вязовский.

— Да это была бы непостижимая дерзость, если бы мы не видели, что это крайняя наивность. Но мы все глубоко благо­дарны вам, я, Леренька и Наденька, — сказала баронесса, вста­вая и своей рукой с длинными несколько сухощавыми пальцами пожала его руку так горячо, что на том месте края ладони, на котором лежал ее перстень, осталось резкое красное пятно.

— Я сделала боль вам, — сказала она.

— Разумеется, Вера Дмитриевна, как же не сделать боли, когда осталось пятно? Сделали, но очень мало; помилуйте, было чуть слышно.

— Придумайте что-нибудь всем в объяснение нашего раз­говора.

— Чего тут придумывать, Вера Дмитриевна: повторю свое оправдание.

— Прекрасно.

Баронесса пошла к эстраде; он шел с ней. Остановившись у своего места перед эстрадой, она сказала, обращаясь ко всему обществу:


848



— Поручение M-r. Вязовского, переданное мною Наденьке, должно оставаться секретом; но нет причины скрывать от нашего общества то, о чем говорили мы с М-r. Вязовским там, в дальнем углу: я сделала ему выговор за оскорбление всего общества. Он слишком дерзок. Он взойдет на свое прежнее место, чтобы об­ществу удобнее было слышать то, что он имеет сказать. То, что будет говорить он теперь, мы не должны считать освобождением нас от обязанности удерживаться от выражений нашей призна­тельности к нему до того времени, когда он сам попросит нас об этом.

Вязовский хотел итти к эстраде; но из первого ряда под­нялся стройный мужчина, лет тридцати, с добрым и умным вы­ражением серых глаз, с белокурыми, длинными, вьющимися, шелковистыми волосами.

— Серпуховский, — назвал он себя, делая поклон Вязов­скому: — я приехал уже в то время, когда вы начинали рассказ и без сомнения только потому не был представлен вам княгиней. Я не слышал лишь немногого, как мне говорили; о том, что Сеттембрини кончил курс в Кембридже и поступил в контору Бриггса, вы рассказывали уже при мне.

— Тетушка, — обратился князь к баронессе, — вы заступаете место хозяйки, то рекомендуйте меня Павлу Сергеичу, — М-r. Вязовский, вы позволите мне называть вас так? — Кстати, тетушка, где Лидия? Она ушла вскоре после того, как я вошел; вошла во время первого перерыва и опять ушла и уже не пока­зывалась, так что я и не успел поздороваться с ней.

— Племянник мой, брат Наденьки, князь Валерий Ни­колаевич Серпуховский; хороший молодой человек, должна я прибавить, потому что — хочу похвалиться — был лет с десяти моим воспитанником и до сих пор живет при мне. Ему это стесни­тельно, но он жалеет покинуть бездетную старуху, для которой почти заменяет сына и совершенно заменял бы, если бы был го­дами пятью моложе, когда я должна была взять к себе его, сироту. Почему пропала от нас Лиденька, не знаю; не успела спросить. Но думаю, она занимается приготовлением удобств для занятий Павла Сергеича, который остается у нее. Сюда уже перевезены его книги. Это не так много, как ты мог бы пред­полагать, Леренька, но все-таки сотни книг. Лиденька говорила, что ей хотелось бы привести все в порядок к тому времени, как Павел Сергеич пойдет в свои комнаты. Павел Сергеич, наш секрет обнаружился, идите на свое место.

В зал вошли слуги с подносами, на которых стояли бокалы для шампанского, другие слуги с бутылками его.

— Успею сказать вам несколько слов, — сказал Серпухов­ский, удерживая за руку Вязовского, сделавшего шаг на свое ме­сто. — Я прошу вас о дозволении искать близкого знакомства с вами. Кроме того я представлю вам одного из своих друзей.


849



— Э, князь, помилуйте, чего тут искать, когда каждый, кто захотел, тот и приятель мне; конечно, кто не из особенно дур­ных людей. Вы, разумеется, слышали от княгини ли, прямо ли от самой принцессы, о моем образе жизни и судя по нем, думаете, я человек нелюдимый; это точно, знакомых у меня в молодости было мало, потом еще меньше, а со времени переселения в Петер­бург и вовсе почти нет, но это просто потому, что я человек не­ловкий...

— Павел Сергеич, пора; все сели на места, ждут вас, — сказала баронесса.

— Сейчас, баронесса; после договорим, князь.

Вязовский взошел на свое прежнее место, сел.

Служители наливали шампанское, разносили.

Князь Серпуховский подошел между тем к одному столу стенографов, пожал руки всем шести мужчинам, сидевшим за ним, раскланялся с пятью девушками и одним мужчиной дру­гого стола по другой стороне эстрады; слуга подал ему стул и он сел к столу стенографов, у которого стоял.

Подали шампанское сидевшим за столами и князю.

— А Павлу Сергеичу, забыли, — сказал князь, видя что слуги идут прочь, не подавая вина Вязовскому.

— Не велено, — отвечал слуга, бывший ближе других.

— Павел Сергеич не пьет, Леренька, — сказала баро­несса.

— Но, тетушка, он, как видно, предложит тост; многие не пьют, но предлагая тост, берут бокал; это форма.

— Обойдется и так, князь, — сказал Вязовский, встал, об­вел глазами, кончили ль слуги разносить вино, готовы ль все, и начал:

— Обществу, слушавшему меня, угодно выразить свое одоб­рение мне за изображение, действительного ль, или полувы- мышленного лица, понравившегося всем, как я видел, мистера Джеррольда, — и, возвышая голос, он с очень большой силой произнес:

— За мистера Джеррольда!

Загремели аплодисменты.

Вязовский наклонился в ту сторону, где сидел князь Серпу­ховский.

— Князь, вы здесь свой; — мне неловко сойти, пожалуйста, подойдите; я хочу спросить у вас одну вещь.

Князь взошел к нему.

Он прошептал князю несколько слов.

— О, да, — обыкновенным голосом отвечал князь.

— Леренька, на какой вопрос Павла Сергеича отвечал ты словами: «О, да», — сказала баронесса: — Я отвечал словами: «О, да» на его вопрос, найдется ли в доме шампанское для тоста; а ты?


850



— На вопрос, найдется ли в доме шампанское для другого тоста. Все рассмеялись. Это много содействовало прекращению аплодисментов.

Слуги разнесли и налили шампанское.

Вязовский начал:

— Не все в М-mе Элеоноре Дюбеллé было одобряемо всеми. Но я глубоко уважаю и подобно мистеру Джеррольду люблю ее; тем же чувством люблю и так же горячо. Сила аплодисмен­тов тосту в честь ее покажет, многие ли одобряют мое чувство к ней. — И он еще громче первого тоста произнес второй:

— За Элеонору Дюбеллé!

Громче прежнего загремели аплодисменты.

Вязовский взглянул на баронессу, делая рукою жест нали­вания. Баронесса повторила жест, обратившись к слугам. Они разнесли и налили вино. Общество видело, что должно прекра­тить аплодисменты.

Вязовский начал: — Мой третий тост не требует вступле­ния, — и очень громко произнес:

— За мистера Бриггса!

Аплодисменты были тоже единодушны и громки.

Теперь Вязовский уж сам сделал знак слугам. Они снова налили бокалы. Он подозвал наливавшего стенографам и князю, попросил дать бокал и ему, и начал:

— Этот тост выпью я один. И прошу слушающее меня об­щество не делать аплодисментов ему.

И еще громче, чем даже тост за Элеонору Дюбеллé, он про­изнес слова:

— За честных богатых и знатных людей, представители ко­торых составляют большинство находящегося здесь общества!

Он отпил вина и сказал:

— Следующий мой тост имеют право и вероятно будут пить все лица, составляющие мою аудиторию полукруга. — Князь, дайте новый, полный бокал и отойдите.

Князь подал ему бокал и отошел к баронессе.

Вязовский с той же силой голоса, как свой четвертый тост, произнес пятый:

— За тех из слушавших мой рассказ небогатых людей, кото­рые не порицали меня за сочувствие честным богатым и знатным!

Он низко поклонился налево и направо, стенографисткам и стенографам и выпил весь бокал.

Очень громки были аплодисменты и этому тосту.

Вязовский сошел с эстрады, подошел к князю, стоявшему после кресла тетки и сестры, сидевших рядом и сказал:

— Докончу мое прерванное объяснение, князь. По моему образу жизни можно думать, что я нелюдим; нет, я только неловкий человек, не умеющий заводить знакомств; и за­нятой человек, желающий не тратить времени на пустые раз-


851



говоры; но вы, князь, хотите познакомиться со мною не для пустых разговоров, это понятно. Благодарю вас за честь вашего знакомства.

Он поклонился князю и хотел итти на свое место. Князь опять удержал его за руку.

— Я должен рекомендовать вам, Павел Сергеич, одного из моих знакомых; на это не надобно мне спрашивать вашего согла­сия; я должен. Но это, когда вы кончите; вы хотите опять гово­рить что-то обществу? Идите.

Вязовский взошел на свое место. Аплодисменты прекрати­лись. Он начал:

— Я хочу сказать о том, что тихо говорили мы с баронессой, когда она отвела меня далеко от всех. Когда я кончил мой рас­сказ, я хотел говорить об этом много; но имел хоть то благоразу­мие, что рассудил: вы утомлены. Потому скажу лишь несколько слов. Баронесса с упреком заметила мне, что я был дерзок. Это правда. Я не хотел быть дерзким, но был. Это вышло непредна­меренно; но вышло. И прибавлю новую дерзость. Я не жалею о том, что вышло так. Сказать в лицо людям, что я чужой им, это дерзость. Я сделал ее, и не жалею о ней.

Он низко поклонился, и сошел с эстрады.

К нему подошли князь Серпуховский и с князем человек то­же лет тридцати, имевший манеры хорошего общества.

— Рекомендую вам, Павел Сергеич, моего сотоварища по уни­верситету и хорошего знакомого, Владимира Михайловича Глин- ского.

Глинский и Вязовский подали друг другу руки.

— Я, как видите, человек, принадлежащий к светскому об­ществу,— сказал Глинский: — но с тем вместе, я литератор.— Я встречал княгиню в обществе; она знает меня; но до сих пор я не имел чести быть знаком с нею. Тот круг светского общества, к которому собственно принадлежу я, не аристократия. В том кругу, где бывает княгиня, я довольно редкий и очень мало за­метный гость. Здесь я в первый раз. Я приглашен Серпуховским, по поручению княгини. Я был в гостях у одного из моих друзей, у которого собираются по четвергам близкие его знакомые, боль­шей частью литераторы и приятели литераторов. Это далеко от­сюда; а я живу далеко и отсюда и оттуда. Мы с Серпуховским, хоть остаемся приятелями, видимся редко. Он не знал, что я там; проехал ко мне, от меня должен был ехать за мной туда; оттого мы и запоздали. А то и мне пришлось бы с полчаса, пожалуй, на­ходиться в числе оскорбляемых, как вы выразились, вашим неве­жеством.

— Однако я покидаю вас, Павел Сергеич и Володенька, — сказал князь: — иду быть помощником тетушки и сестры, помощ­ниц Лидии Васильевны; гости начинают разъезжаться. Возвра­тимся все вчетвером, проводив их.


852



— Я не мог не хвалить вас, М-r Вязовский, за...

— Но похвалить можно и после, а сначала сядем, — сказал Вязовский: — терпеть не могу стоять. Вы помоложе меня чуть не вдвое, так следует вам делать по-моему; я же кстати такой чело­век. Я скажу вам, какой я человек, когда мы сядем, — они подхо­дили к ближайшему дивану и сели.

— Ну-с так вот я какой человек, смотрите. — Он сгорбился, положив локти на колени, опустившись плечами, сколько было ловко, повесив голову и нахмурив брови. — Так вот вы смотрите на меня, а я смотреть на вас не буду. — Действительно он по­весил голову прямо книзу глазами, так что ему не было видно ничего, кроме соседней с его ногами части паркета. — А главное, слушайте. Смотреть на меня, это как вы хотите; лучше, пожалуй, и не смотреть: хорошего мало увидите; а слушать меня, это на­добно; потому что хоть может быть и ничего кроме дурного или глупого, по вашему мнению, не услышите, но плохо вам будет, если попробуете сделать мне возражение. Вопросы я допускаю, даже люблю. Чего не поймете, спросите, объясню; люблю объ­яснять. Но возражать не советую. А впрочем, это ваше дело, хо­тите — попробуйте. Вы хотели за что-то хвалить меня. Терпеть не могу, чтобы хвалили или порицали меня, то есть такие люди, как вы, с высоким мнением о себе. — Он замолчал и немедленно покачал головой.

— Но скажите сам за что я обидел вас? Не правда ли, не за что было? — Он помолчал.

— Знаете что: ведь я нарочно помолчал. Знал, что вы рас­сердились; но не вижу, наверное не могу сказать, а взглянуть лень. Хорошо сидеть этак. Разумеется лучше бы прилечь, да нельзя: с секунды на секунду жди, что войдут дамы, прово­дивши гостей. — Так вот взглянуть лень, а улику иметь надобно, что вы сердитесь, я и помолчал. Если бы не сердились, сказали бы что-нибудь, а вы молчали. Скверный у меня характер, как вы видите. Но исправляться мне поздно, да и недосуг, да и не вижу надобности. Он опять помолчал.

— Ну, простите. Если сказать правду, вы должно быть не дурной человек. Напрасно я обидел вас; но вы не думайте, что признавая себя неправым перед вами, я в самом деле считаю себя неправым. Нет, это лишь моя манера говорить; скверная, дурац­кая. Ну да, это все равно дурацкая ли, или нет. Такой у меня характер; не могу держать себя иначе. Все извиняюсь, все виню себя. Не верьте этому. Это лишь неуклюжее желание быть дели­катным. На самом деле вы кругом виноват. — Как смели вы вздумать похвалить меня, не потрудившись узнать, нуждаюсь ли я в похвалах? Вы оскорбили меня, вообразив, что мне нужны ваши похвалы. Мне жаль, что я обидел вас, только вы уже знаете, что эти слова мои пустые. О том, что я обидел вас нельзя мне жа­леть: так было надобно. Теперь вы знаете, как следует вам дер­


853


жать себя со мной и не забудетесь. И не выйдет у нас серьезной ссоры, а без того вышла бы. Мы забылись бы. Я хоть неуклюжий, но как умею по своей неуклюжести уступчивый, мягкий, деликат­ный человек; наступать мне на ногу очень легко. И можно вся­кому очень долго. Но вдруг из-за мелочи, которой не следовало бы обидеться, вздумаю я рассудить, что пора кончаться этому. И покончу по-медвежьи. Хорошо, когда наступает на ногу дама. Хорошо, когда наступает на ногу простолюдин. От простолю­дина я не могу получить никакого оскорбления, потому что он бедный, жалкий человек, ничтожный даже предо мной. Что счи­таться с людьми, которые ничтожны перед нами? А дамы? Это то же самое. Я, видите ли, думал и рассудил о женщинах, когда о них еще не писали; стало быть у меня есть о них свои понятия. Бедные люди, несчастные люди, женщины. Да, — я забыл ваше имя и отчество?

— Меня зовут Владимир Михайлович.

— Ну, теперь давайте мириться, Владимир Михайлович, до­вольно наговорено грубостей с моей стороны и не будет заносчи­вости с вашей. — Вязовский передвинул локти на коленях, так что повернулся лицом к своему собеседнику и пристально посмо­трел на него, потом опять устроился в прежнее положение и стал смотреть в пол.

— Мы станем приятелями. Верьте не верьте, все равно, сам увидите: полюбите меня, потому что, как видно, нам с вами при­ходится часто бывать вместе. Вас пригласили сюда для меня. За­чем, не знаю; только видно, что для меня. — Возвратимся к тому, с чего начали и чем навлекли на себя неприятную сцену. Вы хо­тели похвалить меня за что-то. За что? — Я думаю за тосты? Так?

— Да.

— Прекрасно. Это я придумал в самом деле хорошо. Должны были начаться рассуждения о моем рассказе, о его достоинствах и недостатках. Без таких разговоров, повидимому, нельзя было обойтись обществу; а между тем, во-первых, я этого терпеть не могу, во-вторых, это было бы скучно самому обществу, — всем, всем в нем, кроме двух, трех людей высокого мнения о себе, ко­торые наслаждались бы, щеголяя своим умом, тонкостью вкуса, уменьем говорить хорошо; в-третьих, это тянулось бы долго, а время было уже позднее для хозяйки дома, которая, слышали вы, встает в 10 часов. Я своими тостами связал всем языки. Все аплодировали; то есть одобрение выражено и порицать нельзя. За эту ловкость хотели вы похвалить меня? Да, это было сделано ловко, хоть я и неуклюжий. Но бросим все это, — сколько вам лет, Владимир Михайлович?

— Двадцать девять.

— Живы батюшка и матушка ваши?

— Живы.


854


— Ну, это хорошо; если они хорошие люди, разумеется. Я полагаю хорошие?

— Хорошие.

— Особенно мать.

— Да.

— Извините, Владимир Михайлович, что я сделаю вопрос не­скромный. Ваша матушка не могла в свое время, то есть когда они были молоды, жаловаться на вашего отца?

— Это, действительно нескромный вопрос; но я могу отве­чать на него без затруднения: мой отец был верен моей матери.

— Вопрос мой не был нескромный; я только назвал его так; это моя дурацкая деликатность. Я не делаю нескромных вопро­сов. Никогда. По неразумению, по незнанию могу делать ошибки; делаю часто; но заметив, извиняюсь, уж не по дурацкой деликат­ности, а в самом деле. Но преднамеренно, нескромностей не де­лаю. И никогда ничего огорчительного никому не говорю, без не­обходимости. — Вы видите теперь как идет разговор? — Я веду его как хочу. Так следует. А вы воображали вести его, как вам угодно. Это была дерзость. Что вам нужно, спрашивайте. Я го­тов учить. А если не имеете, о чем посоветоваться со мной, то ждите о чем я заговорю, и слушайте и учитесь. — Да, так я ска­зал, что мой вопрос не был нескромный. По вашему лицу я ви­дел, вы росли в честном семействе. Я давал вам случай засвиде­тельствовать, что ваш батюшка человек достойный уважения. Если б я не знал по вашему лицу, что это так, я не спросил бы. Не хотите ли посмеяться, сказать: дерзкий вы человек, Павел Сергеич! Посмейтесь; я люблю, чтобы смеялись надо мной; толь­ко чтоб это было без высокомерия. — Хорош я был в этом об­ществе? Странная фигура?

— Да, несколько странная.

— А все-таки, нужды нет, что странная, на своем месте была эта фигура?

— На своем.

— Хорошо рассказывал я?

— Хорошо.

— Ну, вот видите: начали хвалить меня, то и хвалите; потом говорите, за что можно порицать; сколько хотите; буду слушать.

— А тогда рассердились?

— Разница. Теперь вы будете говорить для собственного удовольствия, а не для того, чтобы одобрить или научить ме­ня. — Вы любите театр?

— Люблю.

— А картины хорошие любите? И статуи? И поэзию?

― Да.

— Ну, и можете говорить обо всем этом, сколько вам угодно, и я буду слушать, потому что вы будете говорить для собствен­ного удовольствия, а не для того, чтобы учить меня. Разумеется,


855



мне будет скучно слушать вас; я или сам знаю, то, что вы будете говорить, или если не знаю, то потому, что не пожелал узнать; вы слышали: я десятки лет живу лишь для чтения и для ученой работы; чего не знаю, того не захотел узнать. Скучно будет мне слушать или давно известное, или неинтересное мне; нужды нет; не велика мне беда поскучать. Привык. Есть люди, которым на­добно говорить со мною; говорить с ними — моя обязанность. Исполнение обязанности не скука; скука лишь пустота, а это не пустота, исполнение обязанности. Но, Владимир Михайлович, кроме тех людей, которые говорят со мною по надобности, давно не встречал я людей, с которыми не скучно было бы говорить мне. С давнего времени. И не вижу, чтобы были такие люди. Потому и не ищу знакомств, и не имею знакомых, кроме тех, кто нужен мне, или кому нужен я. Тех и других мало. Вам я могу быть ну­жен. Мои советы будут полезны вам. Что вы писали? И что пи­шете теперь? — Не обижайтесь моим незнанием того, что писали вы: я мало читаю по-русски; очень мало; и вот уж одиннадцать лет почти ничего; со смерти Некрасова, с появления в печати по­смертных его произведений. Вот был человек! Имел свои недостат­ки. Но мелкие и не мешающие ничему благородному в человеке. Да, хороший был человек! благородный, великодушный, крот­кий, — да, кроткий, при такой силе характера. И какого ума был человек? Вы были знакомы с ним?

— Нет.

— Если вы не знали его, то скажу вам о нем так: вы не ви­дели ни одного человека с такой силой ума, как он. А талант? — Говорят: поэт народного быта, поэт прогресса. Разумеется. Но не умеет ценить его тот, кто не прибавляет: великий поэт любви. Со смерти Гёте, не было такого великого поэта любви.

Вязовский остановился, потому что заметил: голос его дро­жит.

— Вы говорите о Некрасове не так, как говорят вообще.

— В том-то и дело, Владимир Михайлович, что обо многом я думаю не так, как думают вообще. Потому-то знакомство со мной и будет полезно для вас: вы научитесь многое понимать правильнее, чем понимаете теперь. И если у вас есть талант, раз­говоры со мною много помогут его развитию. Что вы писали и что вы пишете?

— Последняя моя повесть (он назвал свою повесть) была напечатана в (он назвал журнал, в котором она была напе­чатана).

— Расскажите мне ее, — нет, ее вы лучше пришлите мне про­честь, а расскажите ту, которую пишете теперь. Ее еще можно по­править. Я посоветую. Не все мои советы будут прямо пригодны для нее; быть может ни один не будет годиться прямо для нее; но полезное влияние на ваши мысли при труде будет оказывать общий характер моих советов. Рассказывайте же.


856



Слушатель Вязовского, сделавшись наконец его собеседником, стал рассказывать.

— Что ж, это недурно. — Что ж, это не глупо, — сказал раза два или три Вязовский.

— Вот мы и возвратились, — начала княгиня. — Вязовский взглянул: в самом деле, она, баронесса, графиня, князь возвра­тились, проводив гостей.

— Вот мы и возвратились. Как понравилась вам повесть М-r. Вязовского, М-r. Глинский?

— Я попробовал было похвалить — и даже не самый рассказ Вязовского, а только тосты, — и то мне достался такой нагоняй, какого я не получал и на школьной скамье в высших классах гим­назии. Не требуйте ж, княгиня, чтобы я высказал свое суждение о его рассказе.

— Павел Сергеич, напрасно вы сделали выговор М-r. Глин- скому; виноват был не он, а Валерий, который не предупредил его, что не любите никаких суждений о вас.

— Ваша правда, княгиня. Впрочем, мы уже помирились с Владимиром Михайловичем.

— Не совсем, кажется, — сказала княгиня.

— Признаться, я и сам это думаю, княгиня; я только так сказал.

— Это у вас дурная привычка, Павел Сергеич, говорить не то, что вы думаете.

— Ваша правда, княгиня. Я уже сказал Владимиру Михайло­вичу, что это у меня дурная манера.

— Дело, впрочем, вовсе не в том, М-r. Глинский, нравится вам или нет, хороша или дурна повесть Павла Сергеича, — об этом, действительно нельзя говорить ни с ним, ни при нем; я хотела спросить только то: купит ли ее тот журнал, с редакцией которого вы близок.

— Охотно купит.

— Можно кончить это дело прямо с вами?

— Я ничего не могу сказать о цене, княгиня; но что журнал, в котором я пишу, охотно возьмет, в том не может быть сомнения.

— Сколько же приблизительно может дать он? Берите самую низкую цифру. Сто рублей даст?

— Наверное больше, княгиня; рассказ довольно велик.

— Хорошо; кончайте же торг. Давайте сто рублей, — только сейчас же; вы напишите редакции вашего журнала, что купили по­весть; она будет скоро переписана, — когда? — обратилась кня­гиня к стенографам и стенографисткам, продолжавшим запи­сывать.

— Если вам угодно, княгиня, то завтра часам к 11 будет все переписано, — сказал стенограф старший по летам.

— Прекрасно; я прошу вас об этом. — Итак, М-r. Глинский,


857


завтра вы получите повесть, передадите ее в редакцию вашего журнала, там оценят ее, пришлют вам деньги, вы возьмете свои сто рублей и передадите Павлу Сергеичу.

— Я согласен, княгиня; но со мною только 50 или 60 рублей. Я не знал, зачем вы приглашаете меня. Леренька, давай денег взаем.

— Изволь. — Князь Серпуховский отдал Глинскому свой бумажник.

— Глинский взял из него сторублевую бумажку, и отдал кня­гине.

— Превосходно, — сказала она.

— Нет, позвольте, княгиня; так не годится, —с казал Вязов­ский: — если печатать «Мое оправдание», то надобно напечатать и все то, что нужно для ясности: как я попал к вам, о чем мы с вами говорили, и каким невеждой я держал себя в библиотеке.

— Правда; я сама это понимала, что с таким предисловием будет лучше; я только не хотела обременять вас еще новой прось­бой.

— Это вам стыдно, княгиня. Будто я не понимаю?

— В этом вы прав, Павел Сергеич: я должна стыдиться, что не хотела прибавлять к другим моим просьбам эту.

— То-то и есть, княгиня; это очень стыдно вам.

— Очень, Павел Сергеич. Когда же вы расскажете вступ­ление нашим новым знакомым?

— Это вам тоже стыдно, княгиня.

— Правда, Павел Сергеич, я сделала снова ту же ошибку, очень дурную.

— Важности в ней нет, княгиня; я понимаю: это у вас только так сказалось по привычке вашей говорить так с другими.

— Правда, Павел Сергеич. Итак, определение времени зави­сит, от меня и от наших новых знакомых; а для меня всякое время одинаково удобно; следовательно, решить должны они по своему удобству. — Она подошла к столу стенографисток, и об­ращаясь к ним, обращалась по временам взглядами на группу стенографов за другим столом: — Mesdames и messieurs, удобно вам будет завтра обедать у меня? Мы обедаем рано, в 5 часов; удобно вам?

— Благодарим, княгиня, — сказала одна из стенографисток, переглянувшись со всеми.

— А когда вы будете записывать; до обеда, или после обеда?

— Мы можем прийти к вам и до вашего обеда; вероятно, в 2 часа завтра мы будем свободны. Но лучше, после обеда; вечер­няя наша свобода вернее.

— Прекрасно. Буду ждать вас к 5 часам.

Они привстали, и поклонились.

— Обязан быть и вы, М-r. Глинский.

— Благодарю, княгиня. Я действительно, буду не лишним


858


завтра у вас. Когда будет стенографирован вступительный рас­сказ Павла Сергеича, легко будет приблизительно определить размер целого; я отдам деньги по расчету наименьшего гонорара за повести — он известен мне; журнал даст, без сомнения, не­сколько больше.

— Прекрасно; но теперь объем больше прежнего. Вы безо­пасно можете дать еще сто рублей.

— Могу.

— Давайте сейчас.

— Леренька, давай.

Князь опять подал бумажник своему приятелю; Глинский взял еще сторублевую бумажку и подал княгине.

— Теперь позвольте проститься, — сказал Глинский.

— Кажется, все кончено; можно и нам уйти? — спросила одна из стенографисток.

— Да, вам давно пора было б отдыхать, mesdames и mes­sieurs, — сказала княгиня: — Вам надобно рано вставать.

— Мы привыкли ко всему, выспимся, не выспимся, все равно.

Стенографистки и их товарищи и Глинский ушли. Остались только княгиня, баронесса с племянником и племянницей и Вязов­ский.

— Пора, давно пора спать, — сказала баронесса: — едем, Леренька и Наденька. — Но, какой вы дерзкий, Павел Сергеич! И какой хитрый! — Как откровенно вы пересказали, за что именно упрекала вас я! Казалось, будто я называла вас дерзким в самом деле за то, что вы назвали себя чужим своему народу! Хитрец вы!

— Случается, Вера Дмитриевна, что иной раз и сообразишь, как следует сделать; жаль только, редко; а нелепости умею делать беспрестанно.

— Я хочу шепнуть вам несколько слов, Павел Сергеич. — Баронесса отвела его в сторону. — Вы не можете сказать, что я не выказала расположение к вам с первого же раза; но вы заме­тили, что мое расположение к вам усилилось после вашего рас­сказа?

— Как же не заметить, Вера Дмитриевна, хотя бы уж из одного того, что вы с этой минуты и стали называть меня вместо М-r. Вязовский Павлом Сергеичем.

— Главная причина увеличения моего расположения к вам в чем?

— В моей дерзости, произошедшей от недогадливости, Вера Дмитриевна; или, точнее говоря, от моей глупости. Позвольте спросить, как же именно родня графине княгиня?

— В каждом слове у вас хитрость.

— В каждом, Вера Дмитриевна, которое догадаюсь сказать как следует. Только гораздо больше я говорю глупости.


859



— Иногда, то, что вы называете глупостями, лучше всего самого умного.

— Случается и это, баронесса. Позвольте же спросить, как родня княгине ваша племянница?

— Собственно говоря, Лиденька и Наташа даже не родня между собою. Росли вместе у меня, одна с пяти, другая с шести лет. Осиротели в одно время. Я была очень дружна с матерью Лиденьки; я была моложе только четырьмя годами. В детстве такая разница много значит, между взрослыми людьми не зна­чит ничего. Дружба наша была близкая: родство было дальнее: мы с нею были троюродные сестры.

— Это очень хорошо, Вера Дмитриевна.

— Да. Вашу руку, мой друг; и я уведу своих; Лиденьке давно пора спать. Обещайтесь не давать ей долго говорить с вами; помните: ей должно встать в 10 часов.

— Такие обещания плохо умею я сдерживать, Вера Дмитри­евна. Охотник я говорить. Впрочем, постараюсь исполнить ваше желание.

— Наташа, Леренька, идем.

Подавая руку Вязовскому, графиня громко сказала: — Вы за­служили глубокую нашу признательность, Павел Сергеич.

— Очень догадлив; то как же не заслужить?

Княгиня проводила их.

— Идем теперь ко мне, Павел Сергеич.

— Позвольте мне итти в мои комнаты, княгиня; вам пора... впрочем, что ж я! Это невозможно, княгиня, чтоб вы согласи­лись отпустить меня не высказав мне, что у вас на душе.

— Да. Идем же. Но я, — продолжала она, идя с ним в свой аппартамент, — не задержу вас, или вернее саму себя; для вас не выспаться, — все равно, как для наших новых знакомых.

— Как же можно, княгиня. Я в этом отношении лучше всех их, я думаю. Но и для меня бывало, если три ночи сряду не спать, то очень чувствительно случалось это. Дадут редкую книгу на короткий срок; а выписок из нее много; случалось.

— Лучше бы нам, женщинам, быть учеными; такими, как вы; и были бы мы спокойны, подобно вам.

— Ваша правда, княгиня.

— Не совсем; есть беспокойства и у вас.

— Как не быть, княгиня; есть.

— Особенно, одно?

— Да, княгиня.

— Теперь знаете, зачем я пригласила вас? — Ничьих денег не возьмет она. А ваши возьмет.

— Ваша правда, княгиня. Иначе, точно, нельзя, как заставить меня самого приобрести деньги. Стала бы допытываться, откуда взял. — «Вы даете мне чужие деньги; чужих мне не нужно», Невозможно. А это, действительно, мои.


860



Они пришли в маленький, личный салон княгини перед ее будуаром.

— Садитесь сюда, на это кресло подле меня, — сказала она, садясь с ногами на маленький оттоман, в котором было уютно ей. Несколько минут она молчала.

— Как вы думаете об этом, Павел Сергеич?

— Трудное дело, княгиня, трудное.

Она молчала.

— И собственно говоря, княгиня, мой совет в нем не нужен.

— Не нужен. Хочется только самой рассказать вам.

— Это, действительно, так. Рассказать, это действительно помогает человеку утвердиться в своих мыслях.

— И за что они назвали вас дерзким?

— Ваша правда, княгиня. Сходства, собственно говоря, нет. Это только вздумалось им находить сходство. Но ошибочно. Говорить прямо, княгиня?

— Прошу вас.

— Хорошо, буду говорить прямо. У моей М-me Дюбеллé затруднение благородное, не спорю, но фантастическое, можно сказать ребяческое. «Изменю памяти мужа», «потеряю уважение к себе за измену, за недостаток воли» — это пустые мысли. Если она верит в загробную жизнь, то следует ей думать, что муж благословляет ее. Разве несчастья хотел он ей? Он любил ее, стало быть, желал ей счастья. А если она не верит в загробную жизнь, то следовало б ей чувствовать в своей душе то самое, что переносит в рай вера сходных с нею по характеру верующих. Воспоминание о Жорже станет милее ей, когда не будет отрав­лено мыслью: «Моя любовь к нему мешает моему счастью». Она останавливается перед ребяческим недоразумением. У вас совсем другое. Дети, — вот что затрудняет вас, я думаю. Так ли? — Вы скажите, а то я могу и ошибаться.

— Дети, Павел Сергеич. Дети.

— Хорошо. Когда так, то сходное положение есть. Мачеха Сеттембрини. Только, они этого не заметили, потому что о ма­чехе говорится мимоходом. И притом там: какова будет вторая жена к детям? — А тут: каков будет второй муж. Одежда раз­ная, то и не замечают, что одно и то же.

— К чему вы это ведете? Та мачеха хорошая — к этому?

— К этому, княгиня.

— И сыну вдовца было бы хуже, если б отец не женился?

— Да, только жениться ему следовало на хорошей женщине, чтоб сыну было хорошо. Я полагаю, что собственно этого сомне­ния нет. Что ж, ведь Валерий Николаевич любит Володю и Ниночку?

— Вы решительно против меня.

— А вы как же думаете: можно рассудительному человеку быть за вас? Невозможно. Я говорил: сходства с М-mе Дюбеллé

861


нет. Это я так говорил, чтобы не вникать в дело глубоко. А вник­нуть, то окажется то же самое, только с подстановкой другого слова вместо прежнего. «Память о муже служит препятствием счастью» — из этого следует: память мужа станет ей наконец ненавистна, если она не бросит своей глупости. А у вас: «мысль о детях мешает»; следовательно должно развиться чувство не­приязни к детям. Хорошо это?

— Отложим этот разговор. Вы страшный человек.

— Страшный ли, не страшный ли, а действительно думаю­щий: пора вам почивать, княгиня.

Он встал.

— Павел Сергеич, я думала о вас лучше, — сказала она, ста­раясь пробудить в себе шутливое настроение: — я думала, вы любезный человек.

— Чем же я плох в любезности, княгиня? Я в этом отноше­нии нравлюсь себе.

— А вот чем. Вы человек старомодного фасона любез­ности — так?

— Самого настоящего версальского, княгиня.

— Так припомните: любезные кавалеры вашего фасона всегда целовали ручки у дам.

— А что вы думаете, разве я не хотел выразить хоть этим мое уважение к вам?

— Впрочем, вы уж и целовали.

— То совсем не то, княгиня. То не версальский фасон.

— А то, что может соответствовать отцовской ласке, когда добрый старик — посторонний человек. Благодарю вас за эту ласку. Но поверите ли, я тогда плакала не о том, что дети ме­шают мне; я не думала тогда о себе, я думала только: жаль, что он умер.

— Вот это-то и ввело меня в ту ошибку, что я не предполо­жил в вас чувства, которое следовало предположить. Думал: еще слишком сильна печаль о муже, еще нет места в сердце ничему, кроме печали. Не сделай я такой ошибки, разве б я решился говорить об Элеоноре Дюбеллé? Не бессовестный же я человек, чтоб выставлять на вид то, что человек желает скрывать.

— Да, вы с начала знакомства со мною успели наделать уж много ошибок. Хотели быть гувернером Володи. Наденька едва удержалась от смеха. И с чего вы взяли это? — Я просила вас рассказывать сказки детям и пожить у меня несколько времени. Если вы живете у меня, то как же вы не будете рассказывать сказки моим детям? Вы охотник до этого, а дети просят. Неужели ж я такая неделикатная женщина, что могла иметь мысль ото­рвать вас от ваших занятий? — Вот теперь моя очередь сказать вам: стыдно, стыдно думать обо мне так. Чего я прошу у вас? — Нескольких дней, только; и в этих днях — лишь по нескольку часов для меня.

862


— Ваша правда, княгиня; свое гувернерство я выдумал очень глупо и действительно, мне стыдно перед вами. Но кроме этого — что ж мог бы придумать для объяснения вашей просьбы поселиться у вас? Даже теперь, когда вы сказали, что я ошибся, и сам вижу, что очень грубо ошибся, не могу придумать: когда не так, то на что ж вам нужно, чтоб я жил у вас.

— На то, Павел Сергеич, чтоб иметь человека которому можно говорить все, не опасаясь ни насмешки, ни порицания, ни измены.

— Эта ваша правда, княгиня. Удивительно, как я не дога­дался об этом. — То есть вы даже и прямо говорили, что хотите разговаривать со мною. Но я полагал, этого мало, чтоб объяс­нить надобность мне жить у вас. Я мог бы приходить, когда вам угодно, хоть каждый день; это было бы проще.

— Не то, когда лишь временами тут человек, которому хо­чешь высказать свою душу, а большею частью нет его тут. Но действительно, есть у меня и другая надобность в вас. Это мое желание вы будете исполнять, сами того не замечая. И при вашем характере, нельзя вам исполнять его иначе, как тем, чтобы жить у меня. Но действительно, пора спать мне. Поговорить о том, зачем я просила вас пожить у меня, всегда успеем. Спокойной ночи, мой друг. — Пришлю Наташу, она проводит вас к своему дяде, он проводит вас в ваши комнаты.

— Спокойной ночи, княгиня.

Княгиня ушла. Пришла Наташа, проводила Вязовского к своему дяде; Яков Иванович проводил Вязовского в его ком­наты. На вопрос Якова Ивановича, все ли хорошо, он отвечал, что все хорошо. Яков Иванович ушел. Вязовский сел на диван, хотел подумать, но как сел, через минуту уснул.


* Исправлено: было – идеть.

* Исправлено: было – рзговаривая.